Перевод с подстрочника - Евгений Чижов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Что ты готовишь, Динара?
Она повернулась к нему всем корпусом, разведя в стороны, чтобы не испачкать джинсы, покрытые мукой ладони.
– Это мантышка – тесто для мант. Вечером манты будут.
Свет из окна падал на её открытые плечи, лицо оставалось серьёзным, хотя она улыбалась, белые от муки разведённые руки, казалось, выражали отказ от всякой защиты, готовность сдаться по первому требованию. Олег вспомнил, как лежала у него на плече её голова по дороге в «Совхоз имени XXII съезда КПК». Возникшая тогда близость никуда не делась, она сохранилась в нём, и Олег не сомневался, что Динара тоже ее помнит. Захотелось увести её с кухни, уложить в постель, раздеть, стиснуть эти плечи – всё это было бы так же естественно и просто, как приготовление пищи, как еда и питье. Говорил же Касымов, что она в полном его распоряжении. Почему-то именно сейчас сделалось вдруг досадно, что он не воспользовался этим. Конечно, когда рядом была Зара, ему было ни до кого, но близкое присутствие Динары всё это время означало возможность шага в сторону, в иной вариант развития событий. Вот и теперь, вместо того чтобы ехать на встречу с Народным Вожатым, как хорошо было бы просто лечь с ней в постель! Оттого, что он знал, что не сделает этого (с минуты на минуту мог появиться водитель Касымова, да и вообще… не тот сегодня день), Олегу стало тяжело. Словно страх, от которого защищал Динару Народный Вожатый, передался ему, знающему о президенте то, о чём она не подозревала. Кухонное окно выходило на солнечную сторону, и на кухне было много света и блеска, отражавшегося от посуды, стёкол полок и шкафов. Стоявшему у двери Печигину захотелось зажмурить глаза, уйти в темноту под веками…
Водитель Тимура приехал без четверти двенадцать, вернее, без семнадцати минут, с навязчивой уже точностью запомнил Олег. Из-за строительных работ движение по нескольким улицам было ограничено, образовались заторы. Встав в пробке, коштыры тут же начинали изо всех сил давить на гудок, точно это было для них главной радостью за рулём, над загустевшим автомобильным потоком поднимался к небесам беспрерывный пронзительный вой. Сквозь звуконепроницаемые стекла машины Касымова он, к счастью, проникал еле слышно.
– Не опоздаем? – спросил Олег.
– Не должны, – равнодушно ответил водитель и дважды вдавил гудок, показывая, что делает всё, что в его силах.
Олег поймал себя на мысли, что не знает, испытал бы он досаду, если б они опоздали, или облегчение, что встреча не состоялась не по его вине. Скорее всего, и то и другое. Всякий раз, когда они проезжали очередной плакат с Народным Вожатым, Олег говорил себе, что должен, непременно должен увидеть его живьём и передать послание оппозиции – это придаст его поездке в Коштырбастан смысл и завершённость. В эти минуты сознание ответственности наполняло его, и он косился на своё отражение в боковом зеркале, проверяя, хорошо ли выбрит, ровно ли лежат волосы. Однажды, взглянув в зеркало, Олег увидел в нём бежевый «москвич», но, прежде чем вспомнил его и обернулся, между ними вклинился грузовик, и «москвич» пропал из вида. Пока добрались до рынка, Печигин ещё пару раз замечал сзади то ли машину Алишера, то ли похожую на неё, но разглядеть наверняка и увидеть, кто за рулём, ему так и не удалось.
Миновав главный вход, водитель объехал рынок кругом и подвёз Олега прямо к чайхане, находившейся с противоположной стороны. Открытая терраса чайханы была пуста, только возле дверей во внутреннее помещение стояли двое одинаково одетых мужчин, внимательно осматривая каждого, кто проходил мимо. Перед Олегом хотел войти молодой бородатый парень, но эти двое попросили его в сторону – вероятно, борода в сочетании с молодостью вызвала у них подозрение. Печигин, сжав в левой руке папку с переводами, прошел беспрепятственно.
Внутри занавеси на окнах были опущены, лампы включены, работал кондиционер, и в помощь ему три вентилятора под потолком смешивали свет с тенью во влажный сумрак, казавшийся после уличного пекла прохладным. Часть помещения была заполнена тёмной сгрудившейся массой людей, к Печигину были обращены спины в пиджаках, чапанах и рубахах. Народу было не так уж много, человек тридцать – сорок, и протиснуться между ними в первый ряд оказалось несложно. Коштыры стояли молча, затаив дыхание, прислушиваясь к доносившемуся до них глуховатому негромкому голосу, многие поднимались на цыпочки, чтобы лучше видеть. Задирая кверху подбородки, они переминались с ноги на ногу, вытянутые в струну напряжением внимания. Пожилых пропускали вперёд, и в первых рядах сидели на ковре поглаживавшие бороды старцы. С одним из них, равномерно кивающим головой, разговаривал о чём-то расположившийся за дастарханом Народный Вожатый.
Не узнать его было невозможно: как будто он сошёл в чайхану прямо с плаката или газетного снимка, лучась всеми своими морщинами и улыбкой. Только вглядываясь, обнаруживал Печигин то, что не замечал на фотографиях или по телевизору: лёгкое дрожание пальцев, старческую пигментацию на руках и на шее, дряблое провисание кожи. Эти мелочи, делающие несомненным и подлинным близкое, всего в нескольких метрах, присутствие человека, растиражированного в бесчисленных изображениях по всей стране, против воли вызывали волнение, от которого сохло горло и делались ватными ноги, сколько ни повторял себе Печигин, что президент не поэт, а обманщик, не пророк, а диктатор. Это были только слова, не поддающиеся окончательной проверке, тогда как его появление в обычной чайхане в сопровождении всего нескольких человек (двое сидели справа и слева от Народного Вожатого за дастарханом, еще четверо, наверное, охрана, стояли позади), среди людей, еще полчаса назад ни сном ни духом не ведавших, что им выпадет встреча, о которой они всю жизнь потом будут рассказывать своим детям, а те – их внукам и правнукам, – это появление граничило с чудом, чья внешняя обыденность только увеличивала его подлинность. Тридцать или сорок коштыров, в основном мужчины, стоявшие замерев, боясь пошевелиться, придавали чайхане сходство с храмом, усиливавшееся для Олега тем, что он не понимал слов президента, и лишь по благоговейно окаменелым лицам слушателей мог почувствовать, что речь идёт о вещах исключительной важности, может быть, определяющих будущее страны и даже всего мира. Лишённый привычных признаков государственной власти, вроде сопровождавшей его на телеэкране свиты министров, совсем по-домашнему откинувшийся на подушках, одетый в чапан, ничем не отличавшийся с виду от того, что приобрёл себе Печигин, Народный Вожатый излучал иную, внутреннюю власть, не основанную ни на чём внешнем. Излучение это было невидимым, но его действие было заметно на любом лице, в каждой застывшей позе. Дастархан перед Гулимовым был заставлен сладостями, но он ни к чему не притрагивался, лишь иногда подносил к губам пиалу с чаем, и Олегу вспомнился рассказ Касымова, как тот едва не разрыдался, увидев Народного Вожатого жующим рахат-лукум, – сейчас это не показалось Печигину преувеличением, на такую же реакцию наверняка способен был бы любой из окружавших его коштыров, если бы президент только прикоснулся к еде.
Иногда Гулимов о чём-то спрашивал собеседника, и тогда все, кто был в чайхане, подавались вперёд в едином усилии расслышать, что отвечает старик, говоривший невнятно и сбивчиво. Потом он поднялся, продолжая кивать, как заведённый, и уступил место напротив Народного Вожатого другому, помоложе. В очереди к дастархану сидели еще с десяток коштыров преклонного возраста, и Печигин решил было, что ему вряд ли удастся поговорить с президентом, но тут один из стоявших позади Гулимова охранников (очевидно, это и был брат Зейнаб) подозвал его знаком и указал на освободившееся место. Олег сел на ковёр, стараясь не глядеть на старцев, перед которыми прошёл без очереди, и ощущая на себе, единственном здесь иностранце, внимание всей аудитории. Следующий собеседник президента больше говорил сам, отвечая на вопросы, и коштыры слегка расслабились, послышалось даже несколько смешков. Олег впервые пожалел, что так и не выучил ни слова по-коштырски, непонимание, казалось ему, было написано у него на лице, его было ничем не скрыть. Он попытался изобразить ту же невозмутимость, какая была на лицах охраны, но чувствовал, что получилось плохо. Он сидел теперь совсем близко к занятому разговором Народному Вожатому, справа от дастархана, и эта близость, позволявшая видеть проступавший сквозь кожу у виска извив вены или движение кадыка под складками шеи, когда президент отпивал чай, была почти противоестественной, как если бы он елозил носом по картине, предназначенной для разглядывания издали. Всматриваясь в Народного Вожатого, он постепенно начинал различать или, скорее, угадывать в нём молодого человека с фотографий Фуата и подростка со снимков в президентском архиве. В самом по себе превращении мальчика, вылезавшего из арыка в мокрых трусах до колена, в старика в двух шагах от Печигина, распоряжавшегося судьбами миллионов, было что-то не умещающееся в сознании, еще более немыслимое, чем его власть над всей страной и над каждой отдельной жизнью, власть, для которой нет разницы между своим и чужим, так что ничего не стоит назвать чужие стихи собственными, потому что всё здесь принадлежит ей – всё, кроме времени. «Сколько же ему лет? – думал Печигин. – Похоже, ближе к восьмидесяти, чем к семидесяти». Не понимая слов Народного Вожатого, Олег видел перед собой только старого, усталого человека и поймал себя на том, что испытывает сейчас к нему что-то вроде жалости.