Пастырь добрый - Попова Александровна
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Говорил же он, что напрасно родители чад наших страдают о них и печалятся об участи их, и что руководился он не единым лишь движением души его, о коем сказано «oculum pro oculo, et dentem pro dente[99]», но исполнял сказанное так: «et alias oves habeo quae non sunt ex hoc ovili et illas oportet me adducere et vocem meam audient et fiet unum ovile unus pastor[100]», как и изрек он нам, ошеломленно внимающим его кощунству. Многое говорил он о человеке, чего не могу я и по сю пору взять в толк то ли по малому вежеству моему, то ли по еретичеству помыслов его, а может статься, помехою было оцепенение души и разума моего, поникших от тоски и горя. Вот, что помнится мне и что ясно было сказано, как день, и неистолкуемо по-иному: «Жил я средь вас, говорил он, и сносил бессмысленность вашу, и смирялся с глупостью человеческою, и принимал законы ваши, и исполнял их, когда же совершили вы обман сей, недостало у меня более терпеливости, и исполнил по писаному: „quale pretium, tale opus[101]“». Говорил сей человек, что чада наши избавлены им от нас, покамест они малы и не возросли душою и не утвердились в косности разума нашего (dimitte me, Domine, non dixi[102]!), затмленного нашими суеверьями, кои мы зовем верою, и прочее такое говорил он, хуля и Господа, и Церковь, и законы мирские, но столь его словеса были странны, столь удивительно сплетались они, словно бы игра страшной его флейты, коя манила к себе чад наших, что и хула эта из уст его звучала, точно назидание и новое откровение (dimitte me, Domine, iterum[103]!), и переложить его слова своею рукой я ныне не сумею, ибо они не свиваются в такую вереницу, как свивались у Фридриха Крюгера; и стояли мы подле, и слушали, ужасаясь и не имея сил перервать его богохульство.
Наконец, когда кто-то, изможденный уж и речами его, и печалью, и безвестностью, потребовал от него теперь же и прямо сказать, что сотворил он с детьми нашими и где они, снова он улыбнулся нам и сказал, притиснувши ладонь к груди своей: «Они здесь». От таких слов его все мы онемели на несколько времени, не зная, что и думать, полагая, уж не решился ли он разума, а он продолжил вновь говорить к нам и говорил, что чада наши его рукою направлены были во крещение новое в водах, каковые здесь — воды вещные, но он сделал, что стали они воды предвещные и предвечные, кои суть прародители всего и всякого, и что сам он есть капля тех вод, каковые неистовствовали некогда без брегов и основы, и когда сказано было, что сотворил Бог вначале небо и землю и воды отделил от суши, то прежде не было всего того и Господа не было еще (dimitte me, Domine, iterum et iterum[104]!). «Внимай, небо, — изрекал он в гордыне своей, — я буду говорить; и слушай, земля, слова уст моих. Польется как дождь учение мое, как роса речь моя, как мелкий дождь на зелень, как ливень на траву[105]».
Да не почтут меня богохульником те, кому доведется, Deo volente[106], читать записки мои; для того лишь передаю все с детальностями, чтобы о ереси столь серьезной и опасной знали те, кому положено знать, и умели различить всходы ее, быть может, и в иных городах наших, ибо, если что приключилось раз, приключится и два, и если тать пришел, придет и иной из них, а таковые худшие из татей, ибо посягают на душу, каковой бесценнее и помыслить нечего.
И вот, когда назвался он каплею предвечных вод, кои есть aquas Aeternitatis[107], и сказал, что растворены теперь души чад наших в его душе, и сказал, что сие пребудет вовеки, и вовеки быть им так, тогда горожане, преполнившись сими кощунственными речами до пределов сердец своих, набросились на него снова, и стали снова бить его, плача и взывая к Господу; здесь же стали решать, что сделать с ним и как судить его.
И тогда я вмешался к ним, сказав, что такового человека суду предавать должно не иначе как еретика и душегуба, а сие не в нашей власти, но в ведении Святой Инквизиции, каковой и надлежит передать обо всем, здесь в эти дни произошедшем, и братья Святой Инквизиции уж несомненно сумеют достойно воздать злотворцу по делам его. И тогда восстали на меня все, призывая одуматься, ибо как все мы терпели его в городе нашем, а паче и заключили договор с ним, а после, узнав, чем сей договор с его стороны был исполнен, не сообщили о нем Святой Инквизиции, то и нас также привлекут и осудят, и казнят с ним вместе, как бы соучастников в делах его. И хотя в словах их была истина, хотя и сам понимал я, как все может показаться тому, кто не был с нами и всего не знал, не слышал и не видел, хотя и боялся сам я подпасть под гнев Святой Инквизиции, однако ж настаивал и далее, чтобы передать Фридриха Крюгера, куда должно, даже и рискуя поплатиться за то жизнью; ведь всем известно, что, ежели такого колдуна предать смерти без должных молитв и требуемого обряда над телом его и еще над живым, то всякие беды могут происходить, я же никоим образом научен должному не был. Все сие я тщился разъяснить пастве своей, но от увещеваний они перешли скоро к угрозам и уж прямо повелели мне умолкнуть навеки, никому не говорить о сем и принудили поклясться там же, что все случившееся останется в разуме моем, но не выйдет в уста мои; и, Господи, не нарушая клятвы, я безмолвно и никому не разглашая словом, излагаю все, как сие было.
И, взяв слово с меня, они стали решать, как быть с ним, а он же сидел на траве у ног их и улыбался, на них и меня глядя, и никто на лице его не смотрел, ибо становилось от того жутко. И стали говорить, что надобно его потопить, как и он детей наших, но побоялись все, что выплывет он либо еще что сумеет сделать с водою, коли столько она занимает в делах и мыслях и речах его; некто стал говорить, что еретиков жгут, и Инквизиция для сего не нужна, и дело нехитрое, однако же, заметить надо, что с утра капал несильный дождик, и кругом было мокро и не удобно для исполнения такового решения, а во все время происходящей у берега сей кощунственной проповеди дождь оный усилился. И тогда решено было, что Фридриху Крюгеру надлежит быть похоронену живому на том самом берегу, где сгубил он души чад наших, и там умереть в страданиях.
И вспомнил еще некто, что во всем Хамельне не видели средь идущих за ним детей одного лишь ребенка младше двенадцати лет, сиречь, дочери Фридриха Хельги, коей было в то время около десяти, и тогда возжелали горожане похоронить и дочь его с ним, как semen maleficus[108], но я по мере сил своего красноречия стал отговаривать их, чтобы не брали на души свои грех детоубийства, ибо если оставил тот человек свое дитя, жалея его либо по иной какой причине, то все ж нельзя с убежденностью сказать, что и ее дух поражен тем же злом и пороком, а, убив безвинного, сами бы они уподобились тому, кому воздают. Долго так говорил я, и, наконец, послушали меня, но постановили, дабы искуса не появилось у Хельги Крюгер ступать путем отца ее или же иное что дурное задумать, а также для увещевания, привести ее на берег Везера и дать ей видеть, какую участь примет погубитель детей наших. Так и сделали.
И покуда приготовлялось сие все, спускался день к вечеру, и следом за приведшими из города из дома их дочь его собрались и еще люди, кого детей не было с ним в то утро, но кто от всего сердца сострадал душою родичам и друзьям, и соседям своим, и также видеть желали погибель сего ужасного человека. И вот, привели Хельгу Крюгер, и она, видя собравшихся и отца своего, спрашивала, отчего так; и когда сказали ей, заплакала, и, видя столь искреннюю жалость к погибшим душам детей наших, горожане сказали ей — «Отрекись от богомерзкого родства, чтобы не было на тебе греха»; и отреклась, и сказали еще дважды, и еще дважды отреклась. Фридрих же, глядя на нее без злобы и с жалостью, улыбался все так же, и я по сю пору убежден в том, что тем днем с его разумом сотворилось неладное, и, пусть и был он еретик и чародей, а все же при том безрассудочный. И так улыбаясь, сказал он: «Дети — это всегда разочарование»; дочь же его на эти слова затряслась, опустив глаза долу, и лишь плакала, не говоря ничего ему, не отвечая на упрек его и пребывая точно бы в лихорадке.
И вот, приготовили могилу, и некто принес длинные жерди и, опустив в могилу Фридриха, связанного, что не мог он двинуться, воткнули жерди поперек той могилы чуть над лицем его, а поверх бросили одежду его, дабы закрывала она сколько-нибудь лице его от земли и было место для какого-то воздуха, с тем чтобы страдания его влачились дольше и мучительней. Флейты его никто не хотел тронуть, и все немало времени проспорили, как быть с нею; сбросить в реку не хотели, сломать боялись, и тогда решено было какою-нибудь палкою, дабы не касаться руками, столкнуть оную в могилу к ее обладателю и похоронить с ним. И так сделали. Фридрих же Крюгер во все время, пока сыпали землю от ног к лицу его, не говорил более ничего и помилования не просил, глядя на всех на нас все с тою же улыбкою, каковая (miserere Domine![109]) немало мне грезилась после и ночами. И так схоронили его, и ничего им не было более сказано.