Девственность и другие рассказы. Порнография. Страницы дневника. - Витольд Гомбрович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Домой я возвращался ощупью. Я шел вперед решительно и твердо, погруженный в невиденье, с полной уверенностью, что я демон, анти-конь, анти-дерево, анти-природа, существо неизвестно откуда, пришелец, иностранец, чужак. Явление не от мира сего. Из другого мира. Мира людей.
Я возвращался, не имея понятия, не затаилась ли поблизости ужасная собака, хватающая за горло, припирающая к стене... Пока что хватит.
* * *Быть с природой или быть против природы? Эта мысль — что человек противостоит природе, является чем-то вне ее и находится в оппозиции к ней — вскоре перестанет быть мыслью элитарной. Она дойдет даже до мужика. Пронзит весь род людской, сверху донизу. И что тогда? Когда исчерпаются последние резервы «натуральности», те, что внизу?
* * *Несколько дней назад я приехал в Тандиль и поселился в гостинице «Континенталь». Тандиль — городок с 70 000 жителей, среди невысоких, утыканных камнями гор, похожих на крепости — а приехал я сюда, потому что весна, и чтобы до конца истребить микробы азиатского гриппа.
Вчера я недорого снял шикарную квартиру, почти что в пригороде, у подножья горы, там, где стоят большие каменные ворота и где парк соединяется с хвойно-эвкалиптовым лесом. В широко распахнутое утреннему солнцу окно вижу в котловине Тандиль, как на тарелке — домик тонет в нежных каскадах пальм, апельсиновых деревьев, сосен, эвкалиптов, глициний, разнообразнейших подстриженных кустов и удивительных кактусов. Эти каскады, ниспадая волнами, подходят к городу, а сзади — высокая стена темных сосен взбирается почти к вершине, на которой стоит замок-кондитерская. Ничего не видел более весеннего и цветущего, расцветшего, рассвеченного. А горы, окружающие город — сухие, голые, скалистые, утыканные огромными камнями, выглядели как цоколи, как доисторические бастионы, платформы и развалины. Амфитеатр.
Передо мною Тандиль — на расстоянии трехсот метров — как на ладони. Это не какой-нибудь там курорт с гостиницами, туристами, это обычный провинциальный город. Я чищу зубы под солнцем, вдыхаю аромат цветов и думаю, как попасть в город, от которого меня отговаривали. «В Тандиле со скуки умрешь».
Чудесный завтрак в маленькой кофейне, парящей над садами — а ведь вроде ничего особенного: кофе и два яйца, но выкупанные в цветенье! — после чего я вышел в город, и квадраты, прямоугольники ослепительно белых с плоскими крышами домов, резкие провалы, сохнущее белье, под стеной — мотоцикл, и взрывающаяся зеленью площадь, большая, ровная. Я иду под жарким солнцем и в холодном воздухе весны. Люди. Лица. Это было одно и то же лицо, идущее за чем-то, что-то устраивающее, хлопотливое, неспешное, благородно спокойное... «В Тандиле со скуки умрешь».
На одном из зданий я увидел табличку: «Нуэва Эра, ежедневная газета». Зашел. Представился редактору, но говорить мне не хотелось, я был погружен в мечты, и потому отвечал не слишком радостно. Сказал ему, что я un escritor extranjero и спросил, есть ли в Тандиле интеллигентные люди, с которыми стоит познакомиться.
— Что? — отреагировал обиженный редактор. — Интеллигенции у нас хватает! Культурная жизнь богатая, одних только художников около семидесяти. А литераторы? Ну как же, Кортес — наш, это имя, он в столичной прессе публикуется...
Мы позвонили ему, и я договорился на завтра. Остаток дня я провел, бродя по Тандилю. Угол улицы. На углу стоит упитанный владелец чего-то там, в шляпе, рядом — два солдата, чуть дальше — женщина на седьмом месяце и тележка с бакалеей, прикрытой газетами, продавец блаженно спит на лавке. Громкоговоритель поет «Ты взяла меня в плен, черноока...» И я доканчиваю музыкальную фразу: «А в Тандиле со скуки умрешь». Смуглый господин в высоких ботинках и шапке.
* * *Тандиль выглядит отсюда, с горы, как окруженный прадавней историей — потрескавшиеся каменные горы. Под солнцем, в деревьях и цветах, я съел роскошный завтрак.
Но чувствую себя неуверенно, меня тревожит эта неизвестная жизнь... Иду в «Centra Popular» — где я условился встретиться с Кортесом. Это приличная библиотека, 20 000 томов, в глубине маленькая комнатка, в которой проходит какой-то культурный вечер, но, когда я подошел, собрание закончилось и Кортес представил меня публике. После пяти минут разговора я уже в курсе: Кортес — коммунист-идеалист, благородный мечтатель, полон благих намерений, доброжелательный, человечный, та пятнадцатилетняя девочка — не девочка, а двадцати с лишним лет жена того молодого человека, тоже обработанного Марксом идеалиста, зато секретарша — католичка, а похожий на Рембрандта третий господин — вообще воинствующий католик. Их объединила вера.
Обо мне они никогда не слышали. Что поделаешь — провинция. Но это склоняет меня к осторожности. Я уже знаю, какой придерживаться тактики в этих обстоятельствах — и я не совершу той ошибки, чтобы рекламировать себя, напротив, я веду себя так, как будто я им прекрасно известен, и только тоном, формой обозначаю мою Европу — эта манера вести беседу должна быть пикантной, небрежной, бесцеремонной, с налетом интеллектуального шика. Париж. Это проняло. Говорят: О, вы были в Париже! Я небрежно: — Подумаешь, такой же город, как и Тандиль, дома, улицы, на углу кафе, все города одинаковы... Это им понравилось — то, что я не кичился Парижем, а принизил Париж, поэтому они во мне увидели парижанина, и я заметил, что Кортес почти искренен, а женщины, хотя пока и недоверчивы, но проявили интерес. И все же... Какое-то в них невнимание, какая-то рассеянность, как будто их занимает еще что-то, и только сейчас я начинаю понимать, что даже если бы сюда, в Тандиль, приехали сами Камю с Сартром, то и они не смогли бы сломить этой упорной думы о чем-то другом, о чем-то здешнем, о чем-то тандильском. Что это? Они неожиданно оживляются. Начинают перебивать друг друга. Но о чем речь? О своих делах, о том, что на последней лекции почти никого не было, что надо людей насильно приводить, что Фулано хоть и приходит, но тут же засыпает, что докторша обиделась... Они говорят обо всем этом как бы для меня, но по сути дела друг с другом, плачутся, ноют, впрочем, уверенные в моей, писательской, поддержке, что я как писатель в полной мере разделю их горести «работы с людьми» и «работы на ниве», всю эту тандильскую жеромщину. Бррр... «в Тандиле со скуки умрешь». Неожиданно Тандиль ворвался в мое сознание, эта прогорклая, пресная, сермяжная суть скромной, ограниченной жизни, за которой они как за коровой, скучно и на века — сконцентрировались в ней на все времена!
— Дайте людям жить! — говорю я.
— Но ведь...
— С чего это вы взяли, что все должны быть интеллигентными и просвещенными?
— В каком смысле?!
— Оставьте хамов в покое!
Было произнесено слова «хам» (bruto) и даже хуже — «чернь» (vulgo) — от чего я стал аристократичней. Это выглядело так, как будто я объявил войну. Я сорвал маску условностей.
Теперь они стали осторожней:
— Вы отрицаете необходимость всеобщего образования?
— Разумеется.
— Но ведь...
— Долой это обучение!
Это было уже слишком. Кортес взял ручку, посмотрел перо на свет, дыхнул. — Мы не понимаем друг друга, — сказал он, как будто опечалившись. А молодой человек на заднем плане пробурчал неприязненно, язвительно:
— Вы, видимо, фашист, а?
* * *Я в самом деле слишком много сказал. Это было излишне. Но чувствую я себя лучше... эта агрессивность меня укрепила.
А что, если они меня ославят как фашиста?..
Этого еще не хватало! Надо поговорить с Кортесом — уладить дело.
* * *Что происходит?
Моя душа иногда формируется смутно, тупо, из нагромождения случайностей. Эта стычка с ними в библиотеке, вроде бы ничего особенного, а подействовало как катализатор. Теперь роли поделились четко. Я аристократ. Я показал себя аристократом. Я аристократ в Тандиле... ставшем благодаря моему присутствию олицетворением грубой провинциальности.
Однако следует понять, что это лишь набросок... набросок некоего театра на фоне миллиона других событий, заполняющих мой день, событий, которых я не могу вычислить, событий, в которых данный набросок драмы растворяется как сахар в чае — растворяется до такой степени, что стираются формы, а остается только вкус.
Я пишу это после нового разговора с Кортесом, разговора, который, вместо того, чтобы смягчить, обострил отношения. Я был раздражен ангельским характером коммунистического жреца.
Не буду пересказывать всей беседы. Я сказал ему, что идея равенства противоречит всему строю человеческого рода. Что прекраснее всего в человечестве? Что говорит о его гениальности по отношению к другим видам? Как раз то, что человек не равен человеку, в то время как муравей равен муравью. Вот два великих обмана современности: ложь Церкви, что души у всех одинаковы, и ложь демократии, что все имеют одинаковое право на развитие. Вы полагаете, что эти идеи — триумф духа? Полноте, они берут свое начало в теле, этот взгляд основан по сути на том, что у всех в нас одинаковое тело.