Маяковский. Самоубийство - Бенедикт Сарнов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
История такая простая, даже банальная (он ее любил, а она вышла замуж за другого), что мостик, проложенный автором от незавершившегося счастливым браком романа «Бори» Пастернака с Леной Виноград к несчастному роману русской интеллигенции с революцией, и впрямь кажется слишком хрупким, ненадежным. Он даже показался бы искусственным, если бы лирический цикл, порожденный этим неудачным любовным романом («Разрыв»), не завершился аккордом поистине провидческим:
Рояль дрожащий пену с губ оближет,Тебя сорвет, подкосит этот бред.Ты скажешь — милый! — Нет, — вскричу я, — нет!При музыке?! — Но можно ли быть ближе,
Чем в полутьме, аккорды, как дневник,Меча в камин комплектами, погодно?О пониманье дивное, кивни,Кивни, и изумишься! — ты свободна.
Я не держу. Иди, благотвори.Ступай к другим. Уже написан Вертер,А в наши дни и воздух пахнет смертью:Открыть окно, что жилы отворить.
Похоже, что при этом последнем объяснении он и впрямь слышал не только ту мелодию, что срывалась с клавиш дрожащего рояля, но и ту «музыку революции», которую в своем обращении к интеллигентам российским призывал слушать Блок.
►…Пожалуй, более точных стихов о первом пореволюционном годе мы не назовем: любовь опять сделала Пастернака ясновидящим, и как в семнадцатом он сказал о революции «самое трудноуловимое» в книге о любви, — так в восемнадцатом он по имени назвал главные приметы «военного коммунизма» в книге о разрыве. От революции отлетала душа.
(Дмитрий Быков. «Борис Пастернак», стр. 164–165)Еще более ясновидящим сделала Пастернака любовь в других его строчках, не таких знаменитых и не таких пронзительных, но гораздо более ясных своей обнаженной откровенностью:
А ночь, а ночь! Да это ж ад, дом ужасов!Проведай ты, тебя б сюда пригнало!Она — твой шаг, твой брак, твое замужество,И шум машин в подвалах трибунала.
Последняя жуткая деталь была знакома каждому, кто жил в то время: когда в подвалах ЧК расстреливали арестованных, во дворе, чтобы заглушить звуки выстрелов, заводили грузовик.
Но каков образ! Каков размах ассоциаций!
Тут, правда, не обошлось без Маяковского.
Ведь его трагическое «Облако в штанах» началось с такой же банальности:
Вошла ты,резкая, как «нате!»,муча перчатки замш,сказала:«Знаете —я выхожу замуж».
А вот чем кончилось:
Где глаз людей обрывается куцый,главой голодных орд,в терновом венце революцийгрядет шестнадцатый год.
А я у вас — его предтеча;я — где боль, везде;на каждой капле слезовой течираспял себя на кресте…
Не большевистское прошлое Маяковского, и не сто третья камера Бутырской тюрьмы, в которой он провел одиннадцать месяцев, а вот этот «пустяк», это банальное «Я выхожу замуж» сделало его Иоанном Предтечей русской революции.
ГОЛОСА СОВРЕМЕННИКОВВ 1915 году на берегу в Оллило встретил Велемира Хлебникова. Я сказал ему, что женщина, которую он любит, вышла замуж за другого.
Мы были у берега моря. Совсем на горизонте, в трех-четырех местах, горели, как несколько точек и тире нерасшифрованной телеграммы, огни фонарей портов.
Я сказал Хлебникову, что девушка из того дома, где мебель была из карельской березы, где за поэтессу считали Изабеллу Гриневскую, девушка из того, в общем говоря, умного дома вышла замуж за архитектора.
Волны были простые, куоккальские, не издалека бежавшие, в темноте стояли будки, в которых раздевались, чтобы купаться.
Хлебников мне сказал:
— Вы знаете, что вы нанесли мне рану?
Я знал.
— Скажите, что им нужно, что нужно женщинам, чего они хотят? Я сделал бы все, я писал бы иначе. Может быть, нужна слава?
Надежда Александровна, живы ли вы? — пишу я сейчас — жив ли ваш муж? Целы ли письма Виктора Хлебникова к вам? Нет, вы ни в чем не виноваты.
Вы не виноваты, если письма потеряны, если они не прочитаны, вы тоже не виноваты. Вы не виноваты и не виноват Корней Иванович Чуковский.
Быть жестоким в любви легко: надо только не любить.
(Виктор Шкловский. «О Маяковском». М., 1940)«Облако в штанах» он писал, живя у нас. То есть не писал, а сочинял, шагая. Я видел это много раз…
Наш участок граничил с морским пляжем. Если выйти из нашей калитки на пляж и пойти по берегу моря направо, то окажешься возле довольно крутого откоса, сложенного из крупных, грубо отделанных серых камней, скрепленных железными брусьями. Это массивное сооружение носило в то время название «Бартнеровской стены», потому что принадлежало домовладельцу Бартнеру, не желавшему, чтобы море во время осенних бурь размыло его землю…
Вот там, на Бартнеровской стене, и была создана поэма «Облако в штанах». Маяковский уходил на Бартнеровскую стену каждое утро, после завтрака. Там было пусто. Мы с моей сестрой Лидой, бегая на пляж и обратно, много раз видели, как он, длинноногий, шагал взад и вперед по наклонным, скользким, мокрым от брызг камням над волнами, размахивая руками и крича. Кричать он там мог во весь голос, потому что ветер и волны все заглушали.
Он приходил к обеду и за обедом всякий раз читал новый, только что созданный кусок поэмы. Читал он стоя. Отец мой шумно выражал свое восхищение и заставлял его читать снова и снова. Многие куски «Облака в штанах» я помню наизусть с тех пор…
По нашим семейным преданиям, тщательно скрываемым, Маяковский в те годы был влюблен в мою мать. Об этом я слышал и от отца, и от матери. Отец вспоминал об этом редко и неохотно, мать же многозначительно и с гордостью. Она говорила мне, что однажды отец выставил Маяковского из нашей дачи через окно.
(Николай Чуковский. «Литературные воспоминания»)Между двумя комнатами для экономии места была вынута дверь. Маяковский стоял, прислонившись спиной к дверной раме. Из внутреннего кармана пиджака он извлек небольшую тетрадку, заглянул в нее и сунул в тот же карман. Он задумался. Потом обвел глазами комнату, как огромную аудиторию, прочел пролог и спросил — не стихами, прозой — негромким, с тех пор незабываемым голосом:
— Вы думаете, это бредит малярия? Это было. Было в Одессе.
Мы подняли головы и до конца не спускали глаз с невиданного чуда.
Маяковский ни разу не переменил позы. Ни на кого не взглянул. Он жаловался, негодовал, издевался, требовал, впадал в истерику, делал паузы между частями.
Вот он уже сидит за столом и с деланой развязностью требует чаю…
Первый пришел в себя Осип Максимович. Он не представлял себе! Думать не мог! Это лучше всего, что он знает в поэзии!.. Маяковский — величайший поэт, даже если ничего больше не напишет. Он отнял у него тетрадь и не отдавал весь вечер. Это было то, о чем так давно мечтали, чего ждали. Последнее время ничего не хотелось читать. Вся поэзия казалась никчемной — писали не те, и не так, и не про то, — а тут вдруг и тот, и так, и про то.
Маяковский сидел рядом с Эльзой и пил чай с вареньем. Он улыбался и смотрел большими детскими глазами. Я потеряла дар речи.
Маяковский взял тетрадь из рук О. М., положил ее на стол, раскрыл на первой странице, спросил: «Можно посвятить вам?» — и старательно вывел над заглавием: «Лиле Юрьевне Брик»…
…Перед тем как печатать поэму, Маяковский думал над посвящением. «Лиле Юрьевне Брик», «Лиле». Очень нравилось ему: «Тебе, Личика» — производное от «Лилечка» и «личико» — и остановился на «Тебе, Лиля».
Когда я спросила Маяковского, как мог он написать поэму одной женщине (Марии), а посвятить ее другой (Лиле), он ответил, что, пока писалось «Облако», он увлекался несколькими женщинами, что образ Марии в поэме меньше всего связан с одесской Марией и что в четвертой главе раньше была не Мария, а Сонка. Переделал он Сонку в Марию оттого, что хотел, чтобы образ женщины был собирательный; имя Мария оставлено им как казавшееся ему наиболее женственным. Поэма эта никому не была обещана, и он чист перед собой, посвящая ее мне. Позднее я поняла, что не в характере Маяковского было подарить одному человеку то, что предназначалось другому.
(Лиля Брик. «Из воспоминаний»)О смерти Маяковского я узнала по пути в ГИЗ. В ГИЗе сама собой приостановилась работа, люди толпились и разговаривали у столов; по углам комнат, в коридорах, на площадках лестницы стояли в одиночку, читая только что появившийся вечерний выпуск. «Как в день объявления войны», — сказал Груздев…