Императорский безумец - Яан Кросс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И Тийт не пришел. А вот кто уж совершенно неожиданно явился, так это господин Латроб (мне и в голову не пришло послать ему в Тарту приглашение). Он по своим делам приехал в Пыльтсамаа и от Валей узнал о моей свадьбе. Он притащил с собой невиданную охапку розовой сирени и с подобающим светскому льву поклоном преподнес ее Анне. Весь вечер до самой ночи Латроб просидел у нас за столом, сетовал на недостатки музыкальной жизни в Тарту и сказал, что если ему не удастся осуществить собственные планы музыкального развития, то он думает уехать в Америку, где его брат стал знаменитым строителем мостов. Задолго до зари, взяв с собой кружку пива, господин Латроб отправился на берег реки встречать восход солнца и до самых колен промочил брюки, спотыкаясь на кочках и соскальзывая в воду. А до этого вечером Латроб произнес свадебный тост. На некоей смеси немецкого и эстонского и слишком длинный. Однако нельзя на него за это сердиться; о невесте и о женихе он говорил намного меньше, чем о сестре жениха. Он сказал об Ээве такие слова, подчас настолько удивительные, что я хочу записать их сюда: «Eine vom Himmel gegebene Ersheinung, eine Dame, die überall geboren werden kann, wo Cott will… Eine ganz ausserordentliche Frau…[68] Редкая… просто редкая женщина! И народ, из которого она вышла, если бы только он лучше осознавал себя, должен был бы считать ее своей героиней… воплощением нежности и непреклонности…» И тому подобное… чувствую, что даже сюда писать все это как-то глупо.
Ээва следила за высоким полетом слов Латроба, и по ее лицу было видно, что ей неловко. Я-то хорошо понимал, почему ей было неловко, почему в уголках ее рта сквозила легкая ирония. Еще совсем недавно она говорила мне: в свое время господин Латроб, правда, называл ослами тех дворян, которые не проявляли почтения к госпоже фон Бок. Но сам он испытывал его только до тех пор, пока сия госпожа была женой царского друга и гуляла по выйсикускому парку под руку с этим другом царя. Но позднее (в то время, когда я перетаскивал секстанты у Теннера и снимал копии с карт и поэтому редко мог видеть, что делалось в Выйсику), когда госпожа фон Бок носила уже терновый венец жены государственного преступника, господин Латроб старался делать вид, что эту даму он почти не знает. Иногда это доходило до того, что господин Латроб, встречая Ээву в каком-нибудь обществе, притворялся, что он с ней просто не знаком…
Это так… Однако вспомним, что евангельский Петр трижды отрекся от Спасителя, прежде чем дважды прокричал петух, — тот самый Петр, которого Спаситель все же назвал Скалой, на которой зиждется христианская церковь. А на господине Латробе императору не удалось основать даже всестороннего управления выйсикуской мызой… Чего же еще тогда можно требовать от господина Латроба?!
(А вообще, что на самом деле правильнее: не требовать от человека чрезмерно много? Или, наоборот, к нему нужно предъявлять большие требования? Чувствую, что правильно и то и другое. Но не стану мучить себя и пытаться понять, почему это так. Ибо не думаю, чтобы результаты моих размышлений оказались особенно глубокими…)
Ну, на мученическую смерть, на которую пошел Петр за свою речь в Риме, господин Латроб за его свадебную речь в Пыльтсамаа, разумеется, не пошел, в воскресенье часов около двенадцати он отправился обратно в Тарту.
Кстати сказать, господин Латроб упомянул в речи и Тимо. Но только сказал, что мы имеем честь сидеть в этом славном низеньком домике за этим славным простым столом вместе с человеком, который в свое время стоял настолько близко к самым сияющим звездам, что никто из нас даже вообразить себе не может, а ему — оратору — выпало особое счастье воспользоваться своим словом для того, чтобы пожелать господину фон Боку, пестуемому заботами его очаровательной супруги, наилучшим образом поправиться.
Впервые после возвращения Тимо я наблюдал его поведение среди двух десятков большей частью чужих ему людей. И поведение его казалось мне во всех отношениях нормальным. Хотя я и понимал, как его раздражало ощущение прикованности цепью. Смеясь, он представил всем Эльси как своего тюремного стража, поддразнивая ее несколько раз (однако каждый раз весело и сердечно) за ее роль незваной гостьи. Он участвовал в общем разговоре и, не знаю, случайно или намеренно, обратившись за помощью, придумал удачный каламбур. Он спросил: «Wie heisst eigentlich Brüderlichkeif auf Estnisch?»[69] Я сказал: «Vendlus». Он спросил: «Aber Schwesterlichkeit?»[70] Кто-то сказал. «Es dürfte dann wohl Oelus sein…»[71] И Тимо спросил: «Aber wie heisst Oelus auf Deutsch?»[72] И госпожа Швальбе, не следившая за нами, чистосердечно ответила: «Bosheit…»[73] Ha что Тимо потрепал Эльси по щеке и воскликнул: «Siehst du, da hast du's, mein Schwesterchen!»[74]
Потом я увидел в открытую дверь, как в соседнюю комнату, куда в это время тихонько пробрались мои мать с отцом, вошел Тимо и, положив руки обоим на плечи, сказал:
— А сапоги, которые Китти прислала мне туда, ты их сшил, отец?
Старик забормотал:
— Да я ведь не знаю, те ли… Кое-какие я для тебя сшил, это так, пары три небось за эти-то года.
Тимо спросил у матери:
— И овечек, что на подкладку для них пошли, ты их выкормила, матушка, правда ведь?
И мать сказала:
— …Ну да, само собой… Да много ли ягнятам корму-то надо!
Тимо ответил:
— Я еще не успел сказать вам спасибо. Это были самые любимые мои сапоги. Зимою. Там, кажется, с любым человеком случается то, что со мною случалось, — душа другой раз в пятки уходила. А когда у меня на ногах твои сапоги были, на душе сразу так тепло становилось, что… что она снова на место возвращалась.
А под утро здесь, в моей, так сказать, рабочей комнате, которая была превращена в курительную, господин Швальбе, пришедший от выпивки в ретивое настроение (что ему не очень свойственно), стал расспрашивать Тимо, как все-таки там было. И в тишине, наступившей вслед за вопросом господина Швальбе, Тимо сказал:
— Знаете, я сделал там одно научное медицинское открытие: память человека и его зубы неожиданно между собою связаны. Да-да. Кто неким образом остался без зубов, у того не осталось и памяти.
Вообще за весь вечер и половину ночи только одну фразу я услышал из уст Тимо, которую можно было бы назвать несколько странной. Да и эта… Бог его знает? Господин Мальм с зеркальной фабрики спросил у Тимо:
— Господин фон Бок, какое-то время шли разговоры, будто в начале двадцатых годов вас видели в Германии — в Берлине и других местах…
Тимо сказал, улыбаясь:
— Да-да. Я слышал. Это говорили потому, что некоторые люди путали меня с моим братом Георгом.
— Ах, вот оно что! — сказал господин Мальм несколько разочаровано. — Значит, вы все эти годы были в России?..
И Тимо, глядя в окно на начинающийся рассвет, сказал:
— Я не знаю, что это была за страна. Может быть, и не Россия. Во всяком случае, небо было такое низкое, что ужасно трудно было стоять во весь рост…
Последние гости разъехались под утро, потому что нам некуда было уложить их спать. Тимо с Эльси уехали домой еще ночью. Ээва осталась помочь Анне и ее матери убрать дом после празднества. Я пошел к реке, сел на старый ивовый пень — вокруг ватный утренний туман — и задумался о своей жизни. И, несмотря на плотный туман, мне было ясно, что в какой-то мере одна глава моей жизни завершена и должна начаться новая. Но большей определенности в мыслях мне достичь не удалось. Я слушал клокотание весенней воды за четверть версты отсюда, на плотине у замковой мельницы, и смотрел на совершенно неподвижную сплошную туманную завесу вокруг себя. Сквозь сонную хмельную усталость я испытывал какое-то особое беспокойство. Потом я понял, что беспокойство мое вызвано странным противоречием между слышимым движением воды и зримой неподвижностью тумана. Так что мир за защитным валом моей усталости казался мне полным и надежд, и опасностей… Потом помню, как в неподвижности ватной стены тумана над берегом при свете ранней зари мне привиделись между прошлогодними рогозами отсвечивающие отражения грудей и бедер Анны… Я встал с пня и пошел домой — самого дома в речном тумане и за белеющими яблонями в цвету видно не было, — я почувствовал: эти груди и бедра, так по-домашнему ждущие меня и так мне доступные в этом все еще чужом для меня доме, от чего-то меня освобождают и в то же время почему-то это постыдно…
Воскресенье, 31 июля 1829 г. не в Выйсику, а в Пыльтсамаа
Анна ушла утром в церковь, а я под предлогом головной боли остался дома. Потому что мне хотелось после трехмесячного перерыва кое-что сюда записать.
Позавчера приходила Ээва. Она принесла мне деньги, и мы все обговорили. На этой неделе я поеду в Пярну. Я попытаюсь снять в подходящем месте неподалеку от порта квартиру или еще лучше маленький домик. Приблизительно в середине августа я поселюсь там. Будем надеяться, не больше чем на месяц. Для Анны мне нужно придумать убедительную причину. А для пярнусцев предлогом может служить, например, такой: врач посоветовал мне морские купания или по крайней мере морской воздух. Я снова войду в доверие к капитану Глансу. И тогда на два-три дня ко мне в гости приедет моя сестра с мужем и сыном. По нашему плану — в середине сентября. Через несколько дней после прибытия Снидера с его «Амеландом». Если у меня все пройдет гладко и нам поможет бог, то на этот раз все должно получиться. Ээва посвятила Эльси в наши планы, и та с восторгом согласилась сколько угодно фокусничать ради своего дорогого брата. В конце августа Эльси поедет в Таллин и в середине сентября вытребует туда Петера. Кстати, Ээва сказала: Юрик написал ей, что в конце мая по приказу императора его перевели из Царскосельского лицея в Петербургский морской кадетский корпус. Я спросил, что Ээва об этом думает, и она сказала, что, насколько она понимает, в кадетском корпусе в сравнении с лицеем строже муштра, ибо это чисто военное учебное заведение. Ээва сказала: