Кюхля - Юрий Тынянов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
"21-го марта. Три дня прогостил у меня Вильгельм. Проехал на житье в Курган со своей Дросидой Ивановной, двумя крикливыми детьми и с ящиком литературных произведений. Обнял я его с прежним лицейским чувством. Это свидание напомнило мне живо старину: он тот же оригинал, только с проседью на голове. Зачитал меня стихами донельзя; по правилу гостеприимства я должен был слушать и вместо критики молчать, щадя постоянно развивающееся авторское самолюбие. Не могу сказать вам, чтоб его семейный быт убеждал в приятности супружества. По-моему, это новая задача провидения - устроить счастье существ, соединившихся без всяких данных на это земное благо. Признаюсь вам, я не раз задумывался, глядя на эту картину, слушая стихи, возгласы мужиковатой Дронюшки, как ее называет муженек, и беспрестанный визг детей. Выбор супружницы доказывает вкус и ловкость нашего чудака: и в Баргузине можно было найти что-нибудь хоть для глаз лучшее. Нрав ее необыкновенно тяжел, и симпатии между ними никакой. Странно то, что он в толстой своей бабе видит расстроенное здоровье и даже нервические припадки, боится ей противоречить и беспрестанно просит посредничества; а между тем баба беснуется на просторе; он же говорит: "Ты видишь, как она раздражительна". Все это в порядке вещей: жаль, да помочь нечем. Спасибо Вильгельму за постоянное его чувство, он, точно, привязан ко мне; но из этого ничего не выходит. Как-то странно смотрит на самые простые вещи, все просит совета и делает совершенно противное. Если б вам рассказать все проделки Вильгельма в день происшествия и в день объявления сентенции, то вы просто погибли бы от смеху, несмотря, что он тогда был на сцепе довольно трагической и довольно важной. Может быть, некоторые анекдоты до вас дошли стороной. Он хотел к вам писать с нового места жительства. Прочел я ему несколько ваших листков. Это его восхитило: он, бедный, не избалован дружбой и вниманием. Тяжелые годы имел в крепостях и в Сибири. Не знаю, каково будет теперь в Кургане".
V
Годы в Кургане.
Ну что ж? Наступил конец.
Правый глаз его наполовину покрылся бельмом, он видел смутно, издали различал только цвета, левое веко все тяжелело и опускалось. Вильгельм, когда хотел пристально всмотреться во что-ннбудь, должен был пальцами приподымать веко. Из Петербурга никто не писал. Мать умерла. Его забыли.
Дело было ясное - жизнь кончилась. Он уже только для приличия перед самим собой ходил на огород, который стоил ему столько трудов, - и правда, ему все труднее стало нагибаться - болела спина, и плечи гнули к земле. Потом он махнул рукой и на огород. Дросида Ивановна возилась, покрикивала на ребятишек, судачила с соседками. Он и на это махнул рукой. Все было ясно: ни к чему была женитьба, ни к чему эта чужая женщина, которая ходит в капотах, зевает под вечер и крестит рот рукой; ни к чему земля, огород, с которым он не мог справиться. Оставались его стихи, его драма, которая могла бы честь составить и европейскому театру, его переводы из Шекспира и Гёте, которого он первым четверть века назад ввел в литературу русскую. Что же - читать их дьячкову сыну, робкому юноше, который благоговел перед Вильгельмом, но, кажется, мало понимал? - играть по маленькой с Щепиным-Ростовским, тем самым, что когда-то вел московцев на Петровскую площадь, а теперь обрюзг, опустился и попивает?
Нет, довольно.
А однажды Вильгельм, приподнимая левое веко, перечитывал, вернее вглядывался и наизусть читал рукописи из своего сундука, он сотый раз читал драму, которая ставила его в ряд с писателями европейскими - Байроном и Гёте. И вдруг что-то новое кольнуло его: драма ему показалась неуклюжей, стих вялым до крайности, сравнения были натянуты. Он вскочил в ужасе. Последнее рушилось. Или он впрямь был Тредиаковским нового времени, недаром смеялись над ним до упаду все литературные наездники?
С этого дня начались настоящие мучения Вильгельма. Крадучись подходил он с утра к сундуку, рылся, разбирая тетради, листы, и вглядывался, читал. Кончал он свое чтение, когда перед глазами плыла вместо листов рябь с крапинками. Потом он сидел подолгу, ни о чем не думая. Дросида Ивановна к нему приставала:
- Что это ты, батюшка, извести себя захотел?
Она заботилась о нем, но голос у нее был крикливый, и Вильгельм отмахивался рукой.
- Ты ручкой-то не махай, - тянула Дросида Ивановна, не то обиженно, не то угрожая.
Тогда Вильгельм молча уходил - к Щепину или, может быть, просто за околицу.
Дросида Ивановна отступилась.
А потом он как-то сразу бросил свои рукописи. Закрыл сундук и больше не глядел на него.
Раз Вильгельм засиделся у Щепина. Они вспоминали молодость, Щепин говорил о Саше, об Александре и Мише Бестужевых, Вильгельм вспоминал Пушкина. Они говорили долго, бессвязно, пили вино в память товарищей, обнимались. Когда Вильгельм возвращался домой, его прохватило свежим ветром. Тотчас он почувствовал, как ноги его заныли, а сердце застучало.
- Дедушко, - окликнул его мальчик, который проезжал мимо на телеге.
Вильгельм посмотрел на него и ничего не ответил.
- Садись, дедушко, - сказал мальчик, - довезу тебя до дому. Я панфиловский.
Панфилов был крестьянин-сосед. Вильгельм сел. Он закрыл глаза. Его трясла лихорадка. "Дедушко", - подумал он и улыбнулся. Мальчик подвез его до дому. И дома Вильгельм почувствовал, что приходит конец. Высокий, сгорбленный, с острой седой бородой, он шагал по своей комнате, как зверь по логову. Что-то еще нужно было решить, с чем-то расчесться - может быть, устроить детей? Он сам хорошенько не знал. Надо было кончить какие-то счеты. Он соображал и делал жесты руками. Потом он остановился и прислонился к железной печке. Ноги его не держали. Ах да, письма. Нужно написать письма, сейчас же. Он сел писать письмо Устиньке; с трудом, припадая головой, разбрызгивая чернила и скрипя пером, он написал ей, что благословляет ее. Больше не хотелось. Он подписался. Потом почувствовал, что писем ему писать вовсе не хочется, и с удивлением отметил, что не к кому.
Назавтра он хотел подняться с постели и не смог. Дросида Ивановна встревоженно на него посмотрела и побежала к Щепину.
Щепин пришел, красный, обрюзгший, накричал на Вильгельма, что тот не хлопочет о переводе в Тобольск, сказал, что на днях приедет в Курган губернатор, и сел писать прошение. Вильгельм равнодушно его подписал.
И правда, дня через два губернатор приехал. Докладную записку о поселенце Кюхельбекере губернатор представил генерал-губернатору. Генерал-губернатор написал, что не встречает со своей стороны никаких препятствий для перевода больного в Тобольск, и представил записку графу Орлову. Граф Орлов не нашел возможным без предварительного освидетельствования разрешить поселенцу пребывание в Тобольске, а потому просил генерал-губернатора, по медицинском освидетельствовании больного, уведомить его о своем заключении.
Вильгельм относился к ходу прошения довольно раз-подушно. Он лежал в постели, беседовал с друзьями. Часто он звал к себе детей, разговаривал с ними, гладил их по головам. Он заметно слабел.
13 марта 1846 года он получил разрешение ехать в Тобольск, а на следующий день приехал в Курган Пущин. Увидев Вильгельма, он сморщился, нахмурил брови, быстро моргнул глазом и сурово сказал прыгающими губами:
- Старина, старина, что с тобой, братец? Вильгельм приподнял пальцами левое веко, вгляделся с минуту, что-то уловил в лице Пущина и улыбнулся:
- Ты постарел, Жанно. Вечером ко мне приходи. Поговорить надо.
Вечером Вильгельм выслал Дросиду Ивановну из комнаты, услал детей и попросил Пущина запереть дверь. Он продиктовал свое завещание: что печатать, в каком виде, полностью или в отрывках. Пущин перебрал все его рукописи, каждую обернул, как в саван, в чистый лист и, на каждой четко написав нумер, сложил в сундук. Вильгельм диктовал спокойно, ровным голосом. Потом сказал Пущину:
- Подойди.
Старик наклонился над другим стариком.
- Детей не оставь, - сказал Вильгельм сурово.
- Что ты, брат, - сказал Пущин хмурясь. - В Тобольске живо вылечишься.
Вильгельм спросил спокойно:
- Поклон передать?
- Кому? - удивился Пущин. Вильгельм не отвечал.
"Ослабел от диктовки, - подумал Пущин, - как в Тобольск его такого везти?"
Но Вильгельм сказал через две минуты твердо:
- Рылееву, Дельвигу, Саше.
VI
Дорогу Вильгельм перенес бодро. Он как будто даже поздоровел. Когда встречались нищие, упрямо останавливал повозку, развязывал кисет и, к ужасу Дросиды Ивановны, давал им несколько медяков. У самого Тобольска попалась им толпа нищих. Впереди всех кубарем вертелся какой-то пьяный, оборванный человек. Он выделывал ногами выкрутасы и кричал хриплым голосом:
- Шурьян-комрад, сам прокурат, трах-тарарах-тара-рах!
Завидев повозку, он подбежал, стащил скомканный картуз с головы и прохрипел:
- Подайте на пропитание мещанину князю Сергею Оболенскому. Пострадал за истину от холуев и тиранов.