Том 2. Въезд в Париж - Иван Шмелев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Постепенно я распродал все, что еще уцелело и хоть чего-нибудь стоило на рынке. За пустяк разбазарил самое дорогое, собиравшееся годами, жертвой: книги, атласы и гравюры, камеи, танагры, античные монеты, – укрытое от рук хватких, находил ловкачей-посредников, отслюнивавших мне грязные миллиарды; европейско-американских стервятников-скупщиков, бешено пожинавших жатву великого погрома, забирающих под полу все – от древней Библии в свиной коже до похабного альбома в небесно-голубом шелке с серебрецом. Иногда я раздумывал и вздыхал над книгой, над гравюрой, над безрукой танагрой… и говорил ободряюще: там, где-нибудь, мы встретимся!.. Я очищался от прошлого и переводил неповторимое в линючие миллиарды – призрак, а их в реальность. Я познал тревожный и жадный шепот летучей биржи, алчную цапкость рук и сомнительную охрану подкладок и воротников, долбленых палок, просверленных каблуков, «американских» подошв, двуднищевых чемоданов и слюнявых «сейфов», за зыбкими стенками укрывающих золотые, готовые провалиться в брюхо. Я постиг условные слова-знаки, темные чайные на углах, тупички в скверах, забытые уголки оплаканных часовен, кривые, шаткие лестницы к скупщикам и замшелые мешочки, насыпанные каратами.
Нюхом бродящего у западни зверя, закрутившейся до отказа волей я нащупал людей, до смерти дерзких, которые знают пути и могут поднять шлагбаум… Я узнал, что в облавной сети, где бьются тупоглазые караси и жором играют щуки, есть дырки, прогрызенные щурятами. И я решил – проскочить.
Я готовился, храня тайну. Пигалицы одни лишь знали.
В конце августа я простился с дачей. В дырья-окна я поклонился далям – золотым рощам, пустым полям. Постоял на балконе вышки, слушая шепот прошлого, снял забытую в пустоте икону… Я подарил Михайле хорошую лопату – добывать клады, а бабе Марье разбитое корыто – последнее, что осталось, – послал прощальный привет оврагам, где было красно и пусто, – соловьи уже улетели, – и переехал в город, где были «дырки».
Сдорогими подошвами на пробитых буцах, с драгоценной палкой – над ней я долго трудился, и ни один досмотрщик не отыскал бы на ней ни знака и не настукал звука – я вышел налегке, на зорьке, с корзинкой, от бюлотца к болотцу, я разыскал опорные пункты – лесовые избушки, рыбачьи шалаши на глазу у стражи… – и вытверженная карта развернулась передо мною тропками и путями, болотами и лесами, ночами тревог и душевной мути…
Я стал свободным.
XIИ вот – Европа…
На зыбкой черте мертвого и живого, когда лодка, затаиваясь в блеске, протаскивала меня под шарившими во тьме усами сторожевых прожекторов, я мысленно протягивал к Европе руки. Она поймет! Много у ней забот и величавых планов, многого она не знает… Я расскажу ее конгрессам, мыслителям, политикам, ученым, славным ее, покажу… брю-ки-диагональ, дробинки, мешок, портянки… душу ей покажу свою, – какая стала!.. – пигалицей буду кричать… Она поймет. Гордой человеком, первой в нем божество узревшей, – ей станет за человека страшно. А ее хранилища, где думы Величайших, сокровища, в которых – гений, идеалы и красота тысячелетий… – и видно даже слепому глазу победное движение!..
Все она поймет.
Вечно она искала идеалы, выливала их в бронзу, из камня выбивала, ковала из железа, творила словом, линией и звуком… Я перед Леонардо встану, перед Анджело, перед Святым Франциском, перед… Победой Самофракийской… перед Прекрасной!.. – и выну из мешка осколок хлеба из шелухи, простреленный пиджак, брюки-диагональ, за которые меня таскали, которых бояться нужно… руки покажу, скобленные стеклом, голову, прячущуюся в плечи, голос подам свой птичий, покажу душу и… победу последней мысли, на высотах!.. Скажу, что это только слабые эмблемы, что все… нельзя. Но зачем – все?.. Там – ум глубокий, сердце – во всю вселенную?..
Пришел, взглянул, поговорил, послушал… Выздоровел… – и так мне стыдно!.. Боже, в какой одежде я, с какими старыми словами, с какими думами!.. Я запихнул поглубже мешок с «эмблемами», душу завязал покрепче, чтобы не кричала… Шумно и без того. Гудки и грохоты – за облака несутся. Мимо, мимо!.. Что тут – птичий писк?!. Орлы парят…
Им я писал, друзьям, – во сне их видел… Мимо прошли они. Нет, не о помощи. «Сэр» ответил письмом чудесным. О колесе Истории… Колесо вертится! Жертвы, палачи… палачи – жертвы… Он – историк И часто он краснеет, что колесо так вертится. Мило приглашает на съезд в Александрию.
И «Мосье» ответил… Еще чудесней. «Вы – распяты! – писал он, – но… – „кто страдает – побеждает тот“, – старинный наш девиз!»
А, колесо истории! А, девиз!.. Новые слова какие!..
Недавно я написал письмо одному славному, отважному. Со льдами он умел бороться. Было там про все. Но… мысленно поднес фонарик к его глазам: льды, снежная пустыня там отпечатлелись. Холодно мне стало. Не послал. Не стоит.
И вот пришел я… в прошлое, как там – на дачу.
И встретил, дивных. Их тени я обменивал на хлеб, на дырки в сети. Встретил живых, взирающих очами своих творцов. В тысячелетьях, вечные, они смотрели.
После людей – пошел к богам. В Лувре, к Ней первой пошел молиться. Долго в Нее смотрел… Я знаю все линии Ее, все песни… Смотрел – и плакал.
Я пришел в ранний час, никого не было. Огражденная от шума, на высоте, на мягком бархате, покойном, как темное вино, Она все та же, Светлая… Слепая, Она глядела. От Нее слов не надо. Ей слов не надо. В чуткой тишине я Ей молился. Сказал Ей все… Я знаю: Она вняла. Во мне забилось болью, я не мог таиться… Ужас пустоты, утраты человека я постиг, свое – ничто… – и крикнул!.. Стоном у меня вырвалось. И увидал, на бархате… лицо! У входа, смотрит…
Сторож на меня смотрел, из-за портьеры. Ну, они привыкли к выражениям восторгов.
Я пришел в себя. В его усах, в глазах… – с усмешкой, кажется, они смотрели, – на теплом бархате, близко от Нее, я увидал знакомые черты, ту какофонию ужасных линий!.. Проступило так ярко… И столько вызвало!.. Я знаю, что лицо, конечно, было обыкновенное, ну – сторожа в музее!.. Но тут оно меня ударило, хлестнуло грубыми чертами… – и мне мелькнуло: он и здесь?!. Миг это было, но я увидел, как расплывается оно на бархате, смотрит жадно на теплый мрамор, щупает глазами, лижет…
Я знаю: воображение мое расшатано. Я много думаю, и мои мысли принимают видимую форму, как во сне. Сны еще нелепей.
Потом я говорил со сторожем. Он был неразговорчив, но вежлив, и лицо простое. Он припомнил, что я бывал с самим директором. Корректно отозвался на наше: «Как это печально!» – и деловито спрятал франк, в память о добром прошлом.
Я вышел на Риволи в безумный час – и меня оглушило, закружило. Было тяжело в толпе. И жутко. И то, что мне явилось на бархате, прилипшее ко мне, как те три слова гнуснейшей ругани, как запах воблы… – бежало со мною рядом!.. Не галлюцинация, понятно: на улице я видел – что видят все. Но во всем я схватывал, улавливал еще другое. Звуки… Скрежещет, храпит, рычит… гудки, железный дребезг, – щелканье затворов?.. И тяжкий дух конюшни, стойла, едкий угар бензина, пота человечьего, цилиндры-будки эти, ноги там топчутся, и шляпы в ямках… – все одинаково, как в стаде! И вдруг – такими неимоверными духами!.. Лица подмаслены, в ухмылках, золотом смеются зубы… Остро раздражает. И – ни одного-то светлого лица, ни чистых линий!.. Из Лувра выходить ужасно.
Кажется?.. – говорите… Я знаю: он и здесь, и шепелявит, пальчонки в уголочке сосет! Слышу, как чмокает… Какой-то важный стержень из жизни выпал. А может быть, и стержня не было, – плелось, клеилось… Верилось, что Бога человечество родит, что вот Он. Бог в мечтах остался, у поэтов, что видят сны. Мечтатели редеют. Трезвые идут на смену. Эти наяву не будут грезить… отточат зубы, нервы заменят сталью! Глохнут уши, что слышали, умели слышать тайну. В шумящей жизни ее не слышно. Стержень выпал, все сыплется, теряет четкость линий. Я слышу, как стада… Макарок гонят пастухи лихие? Нюхом слышу, – у меня нюх птичий. Знаю, что и здесь услышат скоро три слова гнуснейшей ругани, что на болоте тогда мне в голову попали, с дробинками…
Логика хромает?.. Ах, эта логика!.. Я вон и видом изменился, и голос, замечаете ка-кой?.. Полушепотком все, голову в плечи прячу, озираюсь… Что-то будто птичье? Прислушиваюсь по ночам – мотор?.. Слух обострен, а логика моя… Знаете – шестое чувство, Бергсон-то еще говорил все..? А Ницше? Паскаль?! Они страдали. Мы страдаем неизмерно. Мы можем чуять дальше этих стен видимых. Должны!
Я теперь не в глаза гляжу, а за глаза… и всюду вижу славные черты Макарки. Всматриваюсь уж очень? Мне и глаз не нужно, – слышу! Воблин дух… и кожей пахнет! Потом совсюду пахнет, потом… Вянет Психэ, воняет псиной. Думал – с фонарем пойду искать пропавшее… Фонарь коптит. В Грецию хотел поехать, по островам. Смотреть коринку? Нюхать бочки с маслом?.. В Тарусе искать Фарос?.. Или рыться в… философии искусства?.. Бог мой! Откуда же обман весь этот?!..