Том 2. Въезд в Париж - Иван Шмелев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Хорошо, добрый сэр! – сказал мне пастух. – Дальше читайте, про судьбу, дорогой сэр».
И показал место корочкой от сыра. И я прочитал: «…преисподняя расширилась, и без меры раскрыла пасть свою; и сойдет туда слава их, и богатство их, и шум их… Горе тем, которые зло называют добром, и добро злом, тьму почитают светом, и свет тьмою, горькое почитают сладким, и сладкое горьким!.. Горе тем, которые мудры в своих глазах…»
«Здесь, сэр! – еще показал корочкой старик: – Здесь суд».
И я прочитал покорно:
«…истлеет корень их, и цвет их разнесется, как прах; потому что они отвергли закон Господа…»
«Все это правда, дорогой сэр! – погрозил старик корочкой. – Неверная стала жизнь».
Мы хорошо поговорили со стариком. Слов было мало, но так – я не помню, когда говорил и с кем. Многого он не знал, конечно. Где же, при овцах, знать многое в нашей жизни. Но он знал многое, и такое, чего не знал я, историк. Он, мудрый от неба и от земли, – явился живым Исайей. И я услыхал от него его суд над жизнью. Исайя… Его, живого, я встретил – в моем шотландце. Я так был радостно потрясен. Чем – Вы спросите/ Величавою простотой и чистотою сердца. Этому – предложите все богатства мира, и он не отдаст за них свою книгу, овец, осыпающуюся церковь, свою корку сыра и кусок хлеба. Я был радостно потрясен, почувствовав в нем – святое, если оно еще есть на свете. Вы понимаете? Корни – целы. Виноградник еще хранит в зиме нашей благородную почку, которая может развернуться.
И я сказал ему это на его суд над жизнью. Знаете, что он мне ответил?
«Поглядите, добрый сэр, на это место. Больше тридцати лет тому здесь рос столетний каштан, и мне хорошо было под ним в непогоды. Его повалила буря. Побегов не было, сэр… поели козы».
Побеги будут. Они, вероятно, будут.
Сколько он знал и видел! Он связал меня с предками. Он – я и не знал того – семилетним мальчиком приносил моему прапрадеду перепелов и жаворонков, муравьиные яйца и вересковых улиток. Видел родившегося моего отца, когда впервые принесли его в церковь. Он словом своим поднял кладбище все, всю округу – и я почувствовал, что все они еще живы, как этот вечерний свет за окнами кабинета, пробившийся из тумана и уже гаснущий. Завтра он снова будет, будет наверное. Не все же туман и дождь.
Эта встреча и земля моей родины, которую я так близко почувствовал в этот вечерний час, живые недра которой неиссякаемы, делают меня более сильным. Я крепче держу перо. Слово – великая сила, дарованная земным. Слово творящее – Слово-Бог. Тихие овцы, кроткие, и тихий пастырь. Я почувствовал непорываемую связь с моим давним, с духовно-вечным, что несли в жизни и передали нам все, укрывшиеся камнями и кустами по кладбищам. Слово-родной мой язык и мысль. Я так был счастлив, и я понес эту примиряющую тишину – к себе.
Да, я еще увижу его, пастыря. Он дал мне слово зайти на Праздник. Я ему предложил пять шиллингов. Он сказал: «А чем же я отработаю их, добрый сэр?»
И положил за чулок, покачивая головою. Завтра доставит ему почтальон фуфайку, куртку и башмаки. И он покачает головой.
Все еще ощущая неуловимый запах наших холмов и туманного неба, древних камней церковных, которые унесли меня в колыбель народа, запахи стада, овечьего сыра и пастуха и непередаваемый аромат скорбных слов древнего гения, трепетных и доселе, – я пишу вам ответ-привет.
Да, Вы отчасти правы. Много и грязи, и крови, и неправды в жизни. Много, как пишете Вы, «парикмахеров, мясников, шоферов и лакеев». Да, лакеев. И в политике, и в искусстве, и в мысли-чувстве. Много кинематографов – правы Вы. Кинематографов и шоферов. «Шоферы всюду – в вонючей коже, в вонючем масле. Мчат они в реве-гуле, рвут чаевые и „по часам“ ведут машину тысячеглазую, тысячеротую, послушную, как рабы, и давят в беге своем живое, оставляя угарный след. Сбросит она порой, ударит в камень – и разбивается на куски». Да, я знаю. И безмерную пошлость, и исполинское чванство, и всемирное второклассничество. От синема, от отравляющих Дух «мовис» получаем мы и политику, и мораль, и новеллы, и – науку даже; и мысли, и речи, и жесты – все бегло, смешно и плоско и «пахнет в мире бензином», как пишете Вы, «и потешающим „Максом“, паяцем и шулером всех сортов. А чудесные лилии, рожденные из Голгофской Крови…» Да, Вы отчасти правы. Взмыли моторы и на Голгофу и сбили Крест, подавили святые лилии. Да, забыто много прекрасного, и кроткий голос из Гефсиманского Сада смолк. Ушел в Пустыню – решать и думать?
С холмов я часто поглядываю в туман. Что дальше? Да, Вы отчасти правы. Не забудьте только, что когда-то «глас вопиющего в пустыне приготовлял путь Господу». Этот глас не смолкнет, пока живо Слово творящее. Мысль – тревожно ищущая. «Воззвал голос от Иордана». Голоса будут. Голоса должны быть.
Больное Ваше… Я знаю родину Вашу, знаю ее великую литературу и тревожную ее совесть знаю. И верю, что сильная мысль и чувство еще могут делать в Европе то, что когда-то. в приорданской пустыне делал Великий Духом. В прогресс человечества я верю и этой вере не изменю. Надо творить и будить. Надо делать. Надо уметь быть вождями и крепко верить в себя.
Я знаю теперь и о «провале» вашем, и о крови, залившей жизнь. Вы намекаете, что и у нас быть может. Да, трещины и у нас как будто начинают проглядывать. Быть может, «гангрена» и к нам лапы свои протянет. Но у нас слишком много железной воли и много любви к культуре. Великая историческая судьба выковала наш характер. Под спудом – крепко храним мы бесценнейшую духовную культуру. А эта сила – упругая. И рыцари наши стоят на страже.
А вы… Вам не хватало воли и цепкой любви к культуре: слишком легко приобрели вы ее, усвоив. Она не проникла в недра. Вы слишком мало ее ценили. Вы слишком опрометчиво верили, что она бесконечно будет сыпаться вам, культура тысячелетняя, которую вы в один век схватили. Мы ее вам ковали – мы ее для себя удержать сумеем. Вы были слишком самоуверенны – от таланта/ Вы слишком смотрели в дали и не умели и не хотели видеть, какие ценности возле вас. И когда пришел тать – не было у вас стражи рыцарской, стражи в латах. И тать расхитил и расточил. Ваши рабы – народ – (о, рабы, конечно!) понятия не имели о богатстве. Если бы знал хозяин… Но вы – простите – хозяева разве были? Мы – хозяева, и мы знаем. И нам ничего не страшно.
Близятся праздники, и я сердечно желаю Вам… Конечно, вам не до праздников. Но будем верить. Быть может, вы ближе нас, европейцев, к великому очищению. Иногда мне думается: быть может, новые пути откроются вам на пепелище. Час добрый. Ибо вы – в пламени. Правда, вы в тяжкой грязи. Но грязь отмоется, а огонь выжжет язвы.
Уже темнеет, и я поворачиваю выключатель. На черном потолке в крестовине дубовых балок вспыхивает кованый прапрадедовский фонарь, в котором когда-то горела светильня в козлином сале; теперь за мягкими стеклами теплится электричество, поданное за сотню миль. Но оковка та же. А у двери старый латник, хранимая оболочка предка, крепко держит в железной руке копье; в другой – железный, давний-давний ночник-фонарик, с которым ходили в ненастной ночи. Фонарик, правда, помет, – в ночных набегах? – но еще крепок. Я его покрыл лаком, и он послужит. Видите, как мы связаны. Да будет и у вас так же.
Дружески Ваш
Джемс У. Гуд
IIПариж? 23 дек. 192… г.
Дорогой Мистер Гуд,
…но не буду касаться этого. Слишком больно. Да, новые пути будут. Сослаться на что могу? На внутреннее мое. Да, верую. Новые пути нам должны открыться! И мы, именно мы пережитым страданием утвердим величайшую из всех ценностей человечества – образ Бога Живого в каждом, признание величайшей цены и величайшего смысла-цели за душою человека. Мы, именно. Она, душа, ее внешнее проявление – личность – у нас стерта с грязью, смешана с кровью, да. У нас же она и вознесется. Именно – будет чудо. Величайшее чудо Преображения! Через огонь и грязь, великою жаждой чуда, пронесем мы нетленное, что не только культурою добыто, а и выковано страданием. Вы говорите о культуре, дорогой мистер Гуд. Где же у вас культура?! Пишете Вы «Историю Возрождения»… Вы должны ясно видеть, что давно умерла культура. Культура – святое дерзание и порыв, культура – трепетное искание в восторгах веры, культура – продвижение к Божеству! Где они?! Ушел из Европы Бог, и умерла культура, и линючая пленка цивилизации затягивает «бродило» покровом похоронным. «Гаснет воображение», и последние песенки допевают дети! Ваши дети. И пастух Ваш вечный, «мудрый от Неба и от земли», истину Вам поведал – ее он учуял сердцем. И Вы учуяли, но бодритесь. От бывших черпнуть хотите – и радостно Вам «свиданье» у осыпавшейся стены церковной. Томится Ваша душа, ибо «провалы» чует. А вечный пастух Ваш видит. И говорит: «Неверная стала жизнь, сэр».
Простите, но не фонарями же, не латами ваших предков можете удержать живое! Как вы ни покрывайте лаком, как ни храните по музеям, ржавчина точит, точит. Сколько ни ходите на «свиданье», не почерпнете силы: она давно истаяла и переселилась в вещи, в удобные кабинеты, с пустыми латниками, светящимся электричеством; в бьющие на сто верст пушки, разрывающие на куски живое, в рев и грозу толп черни, требующей удобных кабинетов с каминами и грогом, неумолимо требующей и умеющей обращаться с пушкой; в острую мысль, разлагающую все ядом, в усталость тоски и скуки. Допингу требуете от… кладбища. Поздно, дорогой мистер Гуд, не увидите скоро последнего вечного пастуха: сойдет! И не помогут Вам (вам) «свидания».