Ворчливая моя совесть - Борис Рахманин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ну!.. Ну же!..
И грянул, пролился из его руки беззвучный взрыв света.
От облегченного вздоха людей бурно зашевелилась листва, одновременно, так, что все свалились на кресла и засмеялись, тронулись троллейбусы.
А самолет? Он был уже далеко-далеко. Но даже оттуда, издалека, виделся ему сверкающий, роящийся миллионами золотых пчел город.
ТОЛЬКО НАШЕ!У каждой улицы свой запах и цвет… У вас ведь сейчас снег не идет, а у нас идет. Из нашего окна — новейшей марки, с огромным экраном, цветного — видно то, чего не видно из вашего.
Вот стоит внизу, в грязном слежавшемся сугробе, облупившийся мотоцикл. Чуть похудевший, простуженно покашливая, выберется он весной на голубую от неба дорогу и…
— Где же он? — удивитесь вы.
А вот пробежала куда-то старая, уже разговаривающая сама с собой собачонка.
А вот проехала, рассматривая таблички с названиями улиц, продолговатая «неотложка».
Переключите программу — и увидите, открыта ли еще булочная, переключите еще раз — и услышите гул мукомольного завода.
Да и дома у нас все иначе, чем у вас. Ножницы, например, всегда лежат на подоконнике; зеркало убрано внутрь шкафа, чтобы пестрые платья хозяйки могли вволю налюбоваться сами собой.
А наш цветок!.. Он выливается из тесного глиняного горшочка, как зеленое вскипевшее молоко. Хорошо бы стать крохотным, как одна из этих буковок, и оказаться на мягкой черной земле, под гигантскими сочными стеблями, рядом с телеграфным столбом мертвого окурка.
А желтый — под бронзу — беспощадно старательный будильник!.. Заводят его, как мину замедленного действия, на семь утра, но просыпаются в половине седьмого и, напрягшись, зажмурив глаза, ждут взрыва. Дддинзз!.. Не будильник, а консервная банка с растворимым без остатка временем.
Наша улица, наш дом… Наше самое-самое… Только наше!
ТЕАТР МИНИАТЮРДа, да! Каждый из десятков, любой из сотен театров одновременно является еще и Театром миниатюр. Убедитесь в этом, когда отправитесь как-нибудь в театр. Даже в Малый! Даже в Большой!.. Всмотритесь там, и сквозь реальные, зримые черты театра, в который вы явились, проступят едва заметные, зыбкие черты театра иного. И он тоже начинается с вешалки, с гардероба.
Вот принимает у вас тяжелое, с торчащим из рукава шарфом пальто седоголовый гардеробщик. Черный, чуть засаленный пиджачок его обшит по воротнику золотым фельдмаршальским галуном. А на груди горят в лучах электричества медали. Бронзовые — «За оборону…», «За освобождение…», «За взятие…». И тускло, сдержанно, напоминая цветом седину, светится «За отвагу».
«Как же ему гривенник потом давать? — мелькнет у вас. — Гривенник герою…»
В театр вы явились прямо с работы, хорошо бы перекусить. Но к нескольким буфетным стойкам в фойе не протолкаться. Странно, все такие нарядные, чисто выбритые, напомаженные, благостные, а… Похоже на регби. Вот-вот, кажется, выкатится из-под переплетения ног продолговатое страусиное яйцо мяча. Вы вздыхаете. Ничего не поделаешь, все сюда — прямо с работы, всем перекусить хочется. Невольно вы обращаете свой взгляд к прилавку, у которого ни души. «Техническая литература». Девушка, заскучавшая за этим прилавком, задумавшаяся, заглядевшаяся в свои мечтания, похожая чем-то на васнецовскую Аленушку, по мере вашего приближения как бы просыпается, подняла голову, смотрит… Встала со стула. Делать нечего, вы берете с прилавка первую попавшуюся книгу. «Особенности монтажа и демонтажа легких башенных кранов с поворотной головкой». Мда-а… Машинально взглядываете на цену. Шестьдесят четыре копейки. Однако! Снова бросаете взгляд на толпящихся у буфета щеголей и щеголих. Вздох… Аленушка краснеет. Да, да! Так и залилась алой краской смущения за несъедобную техническую литературу. Звонок. Вы долго ищете по карманам билет. Ну, конечно, обычная история… Куда же он запропастился? Ага, вот он! Зажат у вас в кулаке. Когда вы нервно искали его только что по карманам, то перекладывали из руки в руку. Находите свое место. Рядом с вами, справа, доедает бутерброд с копченой колбасой весьма объемистый мужчина, чем-то похожий на Оноре де Бальзака. Хотя все кресла отделены друг от дружки подлокотниками, Бальзак ухитрился занять полтора. Свое и половину вашего.
— Не знаешь, как пьеса называется? — спрашивает он, смахивая с колен крошки.
Раздвигается занавес. Аплодисменты. Будто взлетела вспугнутая стая голубей. Спектакль начался. Не сразу, но вот вам удалось наконец вжиться в происходящее на сцене. Раз, другой предательски повлажнели уголки глаз. И вдруг громкое всхрапывание справа. Сосед спит. Воспользовавшись тем, что он спит — иначе вряд ли вы решились бы обострять отношения с этаким Бальзаком, — вы нервно толкаете его локтем в бок. Еще одно всхрапывание, недовольное сонное ворчание. Готово! Уже ползала смотрит не на сцену, а в вашу сторону.
— Уммму непостижжжжимммо! — подает реплику какая-то сухопарая дама, испепелив вас — именно вас! — гиперболоидной силы взглядом.
Уже и актриса на сцене заинтересовалась возникшим в зале оживлением.
— Дездемона! — раздраженно взывает к ней партнер, напоминающий солнечное затмение. — Дездемона! Алё!..
…Спектакль окончен. Те, что предусмотрительно взяли у обшитого галуном гардеробщика бинокли, получают свои пальто без очереди. Очередь получающих пальто без очереди длинней очереди получающих пальто в порядке очереди. Стараясь не смотреть на сияющие медали снисходительного фельдмаршала, вы протягиваете ему вместе с номерком двугривенный. Он небрежно берет его и бросает куда-то вниз, в коробочку. Веселое звяканье…
«Неужели он на это и рассчитывал, — спрашиваете вы у себя, — неужели именно для этого и нацепил свои… Нет, нет! Не может быть! Это я сам… Сам, — ругаете вы себя, — решился… Оскорбил двугривенным благородный металл его наград. Словно бы откупился от чего-то…»
Морозец на улице. Темно. Тихо… Хорошо! Вы дышите полной грудью. Как лучше добираться домой? На автобусе? На трамвае? А может — пешком? Пешком лучше думается. А вам надо… О себе… Тяжелое дыханье послышалось внезапно сзади. Кто-то догоняет. Оноре де Бальзак… Посторонившись, вы пропускаете его. Пропускаете мимо себя, как тяжелый слепой танк. Танк без водителя. Постепенно затихает впереди равномерный, железный лязг его гусениц. И вы снова остаетесь один на неоглядной, гигантской сцене.
ЮБИЛЕЙ СЕКРЕТАРШИКак трогательно и смешно… Сухое вино она принесла сама. Ровно столько, чтобы его не хватило. Одну бутылку. И пирог. 20 на 15… И вымытые яблоки.
Сослуживцы вынули из карманов несъеденные бутерброды, обогатили ими пиршественный стол и быстренько сочинили текст поздравления.
Оглушив себя взрывом клавиш, она моментально переписала его на машинке и только после этого осознала…
Круглые, как бисер, слезы побежали по ее сморщенному счастливому личику. И все удивились легкости сотворенного ими добра. Оказывается…
Довольные, даже чуточку смущенные чем-то неясным, все собрались в лучшем кабинете. Облеченный доверием встал, поискал глазами…
Где же оно, где поздравление?
Забыла!
Вечная эта старушечья рассеянность…
Ах, простите!
Голова кругом…
Виновато причмокивая, краснея от стыда, бежит она по коридорчику меж рядами стульев.
Все снисходительно ждут, не рискуя заговорить…
Наконец-то адрес принесен, выразительно прочитан вслух. Какой же он трогательный и смешной! Какой же он…
Много-много лет, а их осталось не так уж много, она будет хранить его и перечитывать, плача оттого, что никак не решится разорвать его в клочья.
ПТИЦА В ЛУЧЕ ПРОЖЕКТОРАКак недописанное детское письмо, захваченное внезапным пыльным смерчем, точно израненный партизан, заблудившийся в темноте канализационного туннеля, мечется в могучем голубом луче прожектора случайная птица. То скользит по нему вниз, до самого жерла, из которого он бесшумно хлещет; то взлетает, напрягая симметричные крылья, на самую вершину, туда, где луч уже теряет свою резкость, где он размывается неодолимой мглой.
Птиц в ночном небе немало, одни вылетели на охоту, другие спешат на ночлег. Но их не замечают, мы сумели различить лишь одну, снующую внутри крутого, подпирающего угрюмые поздние облака столба света.
Постойте, да она и сама, кажется, поняла, что только за нею следит мир, только ею любуется, и, кажется, рада уже этой ослепительной тюрьме. С чего бы ей так изощряться, виться, взмывать?..
Не правда ли, какая изумительная, честолюбивая птица!
Давно уже распался усмиренный самим собой, туго скрученный смерч, вернулось в протянутые руки заплаканного ребенка недописанное письмо… Теперь он уже большой и не плачет.
Давно уже поднял головой тяжкую стальную плиту и выполз наружу бессмертный партизан. Ослепленный золотым полднем, гневно шагнул он на звуки ненавистной чуждой речи, навстречу гибели, но не попятился назад, к похожему на солнечное затмение люку, не провалился в осклизлый мрак… Давно, давно это было, чуть ли не… лет назад. Лишь обнаженная пристальным взглядом прожектора птица все купается, все плещется в голубом потоке, упивается тем, что ее рассматривают. А может, это уже другая птица? Другая, но точно такая же? А что, если бы внезапно наступил день, а луч прожектора стал угольно-черным? Она тут же покинула бы этот черный луч. Она на свету, на виду жаждет быть — обыкновенная, тщеславная птица.