Montpi - Габор Васари
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В церкви холодно. Святая вода ледяная, красочные витражи ткут мистические узоры в сыром полумраке. В отдельных местах на большие тесаные квадры падают солнечные пятна. Застыло молчат статуи святых, в руках они держат гитары, книги, пальмовые ветви и прочие вещи. Когда-нибудь я тоже умру. Точно так же буду лежать в фобу окоченевший, со скрещенными руками, как этот сегодняшний мертвец. «Requiem aeternam dona ei, Domine. Et lux perpetua luceat ei. Бедный, он был добрым человеком, правда, чересчур легкомысленным. Но теперь он обрел вечный покой и уже не может бросать деньги на ветер». Но я ведь еще жив.
Прочь отсюда, на свежий воздух, иначе меня задушат святые у колонн.
Где же есть дама в этом мире? Приличная женщина и…
Где? Та, что идет передо мной? Возможно, она прилична, но зато больна.
Вечером я возвращаюсь домой.
В моем ящичке в рецепции светится белый конверт. Я нервно тянусь за ним. На голову мне падают два ключа: Мушиноглазый тоже хватает письмо, проверить, мне ли оно предназначено. Вот я тебе залеплю в рыло, и не откроешь больше свои выпученные глаза.
Письмо от Анн-Клер. Я узнаю ее почерк.
Я бегу с ним в комнату.
«Ты уже дома сейчас? Хочешь поговорить со мной?»
Сначала я закурю сигарету и только потом буду слушать тебя, бестия. Что ты смогла сочинить на сей раз? Ты, наверно, долго ломала себе голову. Подожди-ка, я выпью сперва глоток воды и выгляну в окно.
Прекрасная погода.
Я сажусь в невозможно раскрашенное кресло и беру в руки письмо. Оно довольно увесистое. Бритвенным лезвием я аккуратно разрезаю конверт. Внутри восемь убористо исписанных страниц.
«Mon petit, прости меня, что я не живу на улице Пяти Алмазов. Я живу в гостинице, в которую, как ты видел, я входила в тот раз. Я живу совсем одна, так как мои родители давно умерли. Мне не исполнилось и шестнадцати, когда я потеряла их. С той поры я обретаюсь совершенно одна..»
Далее следуют три мелко исписанные страницы, полные размывов от слез, – короткие болезненные фразы.
«…Одинокую молодую девушку защитить некому, и каждый думает о ней, что она плохая. Я лгала лишь затем, чтобы ты сильнее любил. В моей жизни были двое мужчин, которые меня целовали, которых я любила – в разное время, – но так, как тебя, я не любила никого. Я говорю это тебе, потому что, возможно, позднее ты и сам узнаешь это. Да, я невинна. C'est bien la vérité. Я не такая плохая, как ты думаешь. Каждый день я приходила к тебе в твердой решимости отдаться; и я совсем не знаю, почему так все сложилось.
Теперь это уже не имеет значения, раз ты все знаешь… Я обещаю тебе никогда не лгать больше. Я не знаю, почему я такая. Мне так стыдно. Однажды в бюро я солгала, что у меня умерла сестра, которой никогда не было, только чтобы выплакаться и чтобы другие меня пожалели. Должна также рассказать тебе, что у нас на работе есть один молодой человек по имени Поль Делавье, он видел, как мы однажды целовались. Я ему нафантазировала, что мы женаты. Я купила обручальное кольцо. На работе я всегда носила ею и прятала лишь в моменты наших встреч. Пишу это тебе лишь затем, чтобы ты снова не испытывал ко мне отвращения, если случайно об этом узнаешь. Прости меня, Monpti. Жди сегодня меня в шесть часов там, где обычно ждешь. Если ты не придешь, я буду знать, что ты не хочешь меня больше видеть.
Твоя бесконечно скорбящая Анн-Клер».
Постскриптум:
«Сходи в мою гостиницу и справься обо мне. Тебе скажут, что я живу одна. Я все время дома, если только не у тебя. Могу я еще приписать, что тысячу раз целую тебя?»
Хелло! Как чудесно светит солнце!
По улице идут исключительно веселые люди.
– Тетушка, букет прекрасных фиалок, пожалуйста!
– Да они все прекрасны, дорогой мсье, все прекрасны!
Пока только четыре часа. До шести у меня целых два часа. Я тем временем отправляюсь посидеть в Люксембургском саду.
По извилистым тропинкам проходят дозором надзирательницы за креслами и атакуют ничего не подозревающего приезжего или туриста, который благодушно занимает место на стуле, поигрывая своими ключами, и не обращает внимания на кресельного полицейского в юбке.
С местным гражданином подобное исключается.
Местный гражданин садится только на скамейку или просто приносит с собой раскладной стул, ставит его на отличнейшем месте, там, куда из предусмотрительности никогда не поставят бесплатную скамью, и ухмыляется в лицо кресельной тетке, которая с презрением важно проплывает мимо него, как графиня, только что лишившая своего сына наследства.
Коренные граждане позволяют себе стул в саду в крайнем случае по воскресеньям.
Это не так просто. Господин коренной гражданин сначала добросовестно гуляет – со своей толстой золотой цепочкой, перстнем с печаткой, своими скрипящими ботинками, мягкой черной шляпой и черным зонтом, – чтобы устать и тем самым успокоить свою совесть: теперь можно и посидеть. Но если уж его вынудили раскошелиться, то он будет сидеть до самых сумерек. Не до тех пор, пока это доставляет удовольствие, а до тех пор, пока выдерживает зад. Конечно, он мог бы передать кому-нибудь другому свой билет на стул, но этого коренной гражданин не сделает. Он против обмена. Он посещает вечерние мессы и сдает в ризнице старые газеты в пользу бедных больных. Он готов также участвовать пятью франками в каком-нибудь фонде, но лишь если его имя попадет в газеты или перед ним рассыпаются в благодарностях особо чувствительным образом.
Короче, он не обманывает, ибо чувствует, что должен сам отсидеть полностью свои деньги, чтобы достойно отметить воскресный праздник. Если сидят одновременно несколько таких граждан – ибо они появляются всегда, как журавли, стаями, – то все осведомляются, вставая наконец, хорошо ли было сидеть.
«Forcément, ça fait du bien. Несомненно, это действует благотворно».
Вообще здесь вошло в обыкновение обо всем спрашивать, хорошо ли было или нет. Едва освободившись от объятий, французская дама допытывается у своего возлюбленного, хорошо ли ему было. Это так же повсеместно, как у женщин в Будапеште вопрос: «Что вы теперь будете обо мне думать?» Это внимательные, вежливые люди. Само собой, каждый может на такой вопрос дать лишь один ответ: «Да, это было прекрасно». Даже умирающий, когда справляются о его самочувствии, отходит в мир иной со словами «Ca ва бьен». Стоит лишь кому-то случайно ответить «Ca не ва па», «Мне нехорошо», как все озадачиваются. Французы не любят горе, даже если оно настигает другого.
Вот и еще одна покровительница кресел.
Как бы я хотел удрать от нее. Честное слово, не из-за двадцати пяти сантимов, а из-за наслаждения, из-за возбуждения, которое доставляет бегство. С другой стороны, и эта старая женщина должна на что-то жить.