Ленинградские тетради Алексея Дубравина - Александр Хренков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Я так соображаю: если плохо там, на Волге, то почему не потревожить фрицев под Ленинградом? Взаимная солдатская выручка. Самое время рвануть под Урицком, либо на Синявинских болотах. Может, силенок не хватает, не знаю. Генералам, понятно, виднее». (Рядовой Дроздов, точка № 24.)
«Стихи не я придумал. Они сами сочиняются. Один, скажем, поет, другой на гармони играет, а третий стихи сочиняет. И что же тут безбожного? Я и про войну сочиняю, не только про цветочки». (Младший сержант Ф. Агарков, точка № 29.)
«Вчера была у мамы, шел обстрел. Она посмотрела на Исакий и сказала: «Господи, скоро ли конец твоему долготерпению?» Я спросила: «С кем ты разговариваешь, мамочка?» — «С Исакием говорю. Разве не видишь, как исцарапали его? А он стоит себе, страдальный, и не жалуется. У вас, небось, потише, дочка?» — «У нас благодать: ни бомбежки, ни обстрелов». — «Где же такой рай в Ленинграде?» — «На Расстанной, — говорю. — Великолепная улица». (Калатозова, точка № 16.)
«У наших союзников, точно у пьяных цыган: пока собирались, ярмарка кончилась. К шапочному шабашу прибудут. Как пить дать, прибудут. «Будет вам и дудка, будет и свисток». Видать, без второго фронта одолевать придется. Истинно сказано: «На бога надейся, а сам не плошай». (Сержант Копыленко, точка № 9.)
«Один снайпер сорок пять фрицев прикончил, другой, пишут, шестьдесят уложил, у третьего — за сотню перевалило. А сколько таких снайперов на всем Ленинградском фронте? Пусть будет тысяча. Возьмем в среднем по пятьдесят на брата. Пятьдесят на тысячу — ровно четыре, а то и пять дивизий получается. Откуда же фрицы берутся?» (Дворников, точка № 6.)
«Почему в театр не пускают? Не на танцульки просимся. Я после театра одна с аэростатом управлюсь». (Гердт, точка № 17.)
«По-моему, жениться можно и в армии. Лишь бы по-хорошему. Нет такого закона, чтобы запрещал жениться. Если пять лет будет война, все определенно переженимся». (Гвоздев, точка № 19.)
Что ж, поразмыслил я, прочитав тетрадь, люди думают, живут и рассуждают. Были там другие записи и другие мысли — все такого же шершавого характера: россыпи солдатских откровений. Ни упадочничества, ни пораженческих настроений я не встретил. Вспомнилась пословица: «У кого что болит, тот о том и говорит». И правильно. Лучше высказаться вслух, чем носить такие вот мысли за пазухой. В течение двух первых дней я побывал на точках и слышал от солдат примерно то же самое. Кретинов, блиндажных грибов и прочих окопных мокриц, по неопытности, что ли, пока не заметил.
Можно, конечно, по-другому истолковать некоторые мысли. Одернуть за ехидное слово о снайперах или даже придраться. «Жениться пора… Даешь культпоходы… Вы, дорогие товарищи, настолько заблокадировались, что вам в самом деле нужна критическая встряска. Вот мы повернем ваши мозги в другую сторону».
А не было ли бы это ханжеством и лицемерием? В сущности говоря, я тоже не против побывать в театре, почитать Есенина, поспорить с кем-нибудь о музыке. Человек есть человек, а на войне все истинно человеческое, по-моему, обостряется. И хорошо, что обостряется. Иначе люди утратили бы чувство прекрасного и перестали верить в лучшее.
Так что ж такое «кретинизм»? Убей, не понимаю. Серая тетрадь меня запутала. Если солдат перестанет рассуждать, не будет делиться своим настроением — самым откровенным образом делиться — что же он будет, позволительно спросить? Автомат при автомате, бездушный мускульный мотор при матерчатом аэростате заграждения? Нет, Антипа Клоков, я с тобой поспорю. Поспорю непременно.
А. С. Пушкин в блокаде
Александр Сергеевич Пушкин попал в жестокую немилость. Великий поэт не мог предполагать, сколь сурово обойдется с ним история в лице неумолимого Антипы Клокова.
На совещании в поарме, говорил Антипа, вновь недвусмысленно сказали: главным врагом после немцев является окопный кретинизм. Антипа пришел возбужденный, вынул из кармана потрепанный томик лирических стихотворений Пушкина, гневно швырнул на стол.
— Вот. Посмотрите, что читают солдаты.
Виктория насмешливо спросила:
— Значит, внесем в проскрипционный список?
Антипа обиделся:
— Я не сказал… Я говорю: чи-та-ют.
— А как же! На то он и писатель. Музыкантов слушают, художников рассматривают, поэтов и писателей читают. — Она продекламировала:
Я помню чудное мгновенье,Передо мной явилась ты,Как мимолетное виденье,Как гений чистой красоты.
— Несерьезно, товарищ Ржевская, — буркнул Антипа.
— Пожалуй. Займусь лучше перепиской протокола. — Разложив на столе бумаги, Виктория сказала: — Слушали: персональное дело Светланы Сорокиной. Любовь под звездами… Постановили: за опоздание по тревоге объявить взыскание, любовь за пределами бивака запретить…
Антипа стругал карандаш, я набрасывал тезисы доклада.
Спустя несколько минут в кабинет вошел подполковник Чалый.
— Ну что там, в политотделе? — обратился к Клокову. — Нас критиковали?
— Никак нет, товарищ подполковник, вас не называли. Нацелили на повышение требовательности.
— Кажинный раз! — Чалый махнул рукой. — Нацеливать и критиковать — обязанность руководителей.
— Я полагаю, товарищ подполковник, надо основательно прочистить все точки.
Чалый прислушался. Антипа, возгораясь, продолжал:
— Читают. Все, что угодно, читают, лишь бы уйти от войны. Каких только книжек не найдешь в расчетах — от Пушкина до «Графа Монте-Кристо».
— Даже «Монте-Кристо» читают? Вот гуманисты-пацифисты!
— Вчера отобрал на четвертой точке «Собор Парижской богоматери».
— И правильно сделали. — Чалый взял со стола томик Пушкина, начал небрежно листать. — Что вы предлагаете?
— Изъять всю беллетристику.
— Указания были?
— Прямых указаний не было, однако намекнули.
— Намек — не директива. Подождем приказа.
Поднялась Виктория.
— Можно мне сказать два слова?
— Скажите, — ответил подполковник.
— Я не согласна с товарищем Клоковым. Что же тут страшного, если читают Пушкина? Кретинизм, по-моему, не в том, что читают Пушкина…
— А завтра Есенина станут читать, — в тон Виктории вставил Антипа.
— Пусть и Есенина читают.
— Ну, знаете ли!..
— Зря пугаетесь, товарищ старший лейтенант! Боеспособность от этого не снизится.
Чалый взглянул на меня:
— Что скажете вы?
Я ответил:
— Согласен с комсоргом. Изъятие Пушкина и вообще художественной литературы было бы верхом бестактности и вопиющей глупостью. Именно глупостью. Все честные писатели мира учили ненавидеть разбойничьи войны и их организаторов.
— Вот-вот! — встрепенулся Клоков. — Ненавидеть нужно немцев, товарищ Дубравин. Немцев! От войны никуда не спрячешься.
Я не ответил на реплику.
Чалый сказал Клокову:
— Пушкина оставьте. Всех остальных…
Потом доложите.
— Слушаюсь! — воссиял Антипа.
Бросив книгу на стол Виктории, подполковник вышел. Вслед за ним, словно не успел узнать что-то важное, поспешил Антипа.
Мы с Викторией переглянулись.
— А знаете, — сказала она, — старший лейтенант теперь ежедневно ночует на Фонтанке. Уходит будто бы на точки, а сам — к молодой жене. Это не кретинизм, Дубравин?
Я промолчал.
Она раскрыла книгу, подошла к окну и начала читать:
Слыхали ль вы за рощей глас ночнойПевца любви, певца своей печали?
Я не стал ее слушать, поднялся и вышел из кабинета.
Заботы Виктории
Каюсь, однажды я подслушал интимный разговор Виктории с ее подругой — телефонисткой первого дивизиона. Я сидел в одной из комнат штаба дивизиона и, поджидая начальника штаба, от нечего делать листал вчерашние газеты. За фанерной стенкой размещался узел связи, и я то и дело слышал грубоватый голос связистки, дежурившей у коммутатора:
— «Волга», я «Волга». «Печора» свободна. Включаю «Печору».
Или:
— Я «Волга». Десятый… минуточку… занят. Я же сказала: Десятый, к сожалению, занят. Оставьте меня в покое.
Потом скрипнула дверь, связистка воскликнула:
— Витенька, умница! Умираю от скуки! Спасибо, заглянула.
Вошедшая — Виктория — сказала:
— От скуки тупеют и жиреют. Ты не нуждаешься ни в том, ни в другом. Скоро тебя сменят?
— Часа через два.
— Давай поболтаем.
Начали шептаться. Я углубился в газеты.
Минут через пять разговор стал громче.
— Ты его любишь? — спросила Виктория.
— Не знаю, — ответила вторая. — Я никого не любила раньше.
— Этот значит — первый?
— Ой, как грубо, Виташа! Что значит — этот?