Ленинградские тетради Алексея Дубравина - Александр Хренков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ну нельзя же! Прямой и непосредственный начальник…
Виктория вынула платочек, стала вытирать глаза.
— Ладно, обратимся к делу. Слушай последние указания, — Антипа глянул на меня. — Во-первых, в беседах с солдатами говорить только о том, что относится к войне и обороне города. Посторонних вопросов не касаться. Ржевская намерена вынести на обсуждение тему морали и чести. Воздержаться! Морализировать не настало время. Война сужает круг забот и интересов. Все для войны, все во имя боевой готовности и стойкой обороны.
Я улыбнулся: «Нища и убога твоя демагогия».
— Во-вторых, — продолжал Антипа, — при посещении точек вменяется просматривать солдатские библиотечки. Книги невоенной тематики немедленно и твердо изымать. Было время — мирились с такой роскошью, отныне и впредь — жестокий блокадный лимит.
Виктория молчала. Я спокойно спросил:
— Чьи это указания?
— Не все ли равно! Директивы исходят от начальства. Наше дело — проводить их в жизнь.
— Я воздержусь проводить такие указания.
Антипа растерялся — заморгал глазами и мгновение молчал.
— Не понимаю вас, Дубравин. (До этого он говорил мне «ты».) Я передал вам линию начальства, и будьте добры…
— …стать деревянной пешкой? Бездумно, но старательно лезть ради начальства в капкан или в дамки? Если даже начальство ошибается и преследует совсем непохвальные цели? Нет! Столь добрым я, извините, не буду. Не убежден, что ваши указания согласуются с политикой партии. Эти указания — кретинизм навыворот. Страх перед здоровой мыслью и критикой наших недостатков. Можно ли замкнуть интересы человека в тесном прямоугольнике бивака? С людьми надо говорить о том, о чем они желают говорить. Если хотите, я знаю, почему вы против бесед на моральные темы. Хотите?
Виктория подошла ко мне и дернула за рукав. Антипа усмехнулся.
— Вы с подполковником боитесь критики. Боитесь осуждения со стороны людей. Вы лично — за то, что чересчур печетесь о семье, подполковник, напротив, стыдится своих связей с кокетливой Стекляшкиной.
Антипа изумился.
— Вы… — сказал он захрипевшим голосом. — Вам следует объясниться с самим подполковником.
— Надеюсь, вы поставите его в известность.
Антипа побледнел. Мы обменялись враждебными взглядами.
Когда он ушел, Виктория спросила:
— Что же теперь будет, Дубравин?
— Не знаю. Что-то, безусловно, будет.
— Мы не пойдем на собрание?
— Собрание придется отложить.
— Вы не уверены в своей правоте?
— Наряду с правотой есть военный устав и нормы субординации. Высшее право — за уставом. Подождем окончания спора.
— А я думала, — помедлив, сказала Виктория, — что правда и устав у нас одно и то же.
— Конечно, — успокоил я. — Советский устав и партийная правда друг другу не противоречат.
О музах
На точке 29 встретился с Агарковым.
— Федя, как же я не знаю, что ты сочиняешь стихи?
— А я про себя сочиняю, товарищ лейтенант. Разве об этом объявляют?
— Но одну твою песню я все-таки слышал. Очень понравилась.
Федя смутился, вынул из кабины автомобиля пучок промасленной пакли, стал протирать лебедку.
Потом мы закурили, и он, преодолев застенчивость, сказал:
— Не пойму, товарищ лейтенант. Знаю, не военное дело — сочинять стихи, а они меня не спрашивают, сами сочиняются.
— Как же так — сами?
— Истинно вам говорю. Сидишь ночью за лебедкой, делать нечего — ну они и беспокоят. Всякие картинки начинают представляться, а за ними пойдут слова — все такие новые, хрустальные слова, удивительно, откуда и берутся. За одним другое, потом третье и опять какое-нибудь необычно красивое слово. Волнуешься, понятно. Каждое слово как будто из сердца выходит.
— О чем ты в это время думаешь, Федя?
— Думаю? В том-то и дело, что ни о чем не думаю. Хочу, а не думаю. Хочу и вспоминаю… Вспомнил, к примеру, девчонку с нашей улицы. Аленка. Малолетняя соседская девочка, училась в пятом классе. Когда меня провожали в армию, она стояла под березкой, махала мне платочком. Взрослые все улыбались, она не улыбалась. Стояла серьезная, печальная… Тогда я не задумался: не до того, понятно, было. А теперь вот вспомнил — и стало вроде грустно. Очень почему-то грустно, товарищ лейтенант. И мне захотелось, чтоб она смеялась. Чтоб все такие девочки и девушки смеялись и пели песни. И войны чтоб не было, понятно… И вот пришли слова. Сами собой пришли.
Не грусти, девчонка синеглазая,Сердце не тревожь.Глянь, заря румянами намазалась,Колосится рожь.Выходи в луга густые, бражные,Поглядись в цветы.В них, сиреневых, оранжевых,Отразилась ты…
— Не получилось, понимаете! — сказал с сожалением Федя. — Хотел большую радость девчонке этой высказать — не высказал. Видать, у самого ее в те минуты не было. И понятно, не было. Все-таки война… И березка куда-то пропала. Вон уже рожь вместо нее и луга появились. Наши, костромские луга. До того пахучие, честное слово, будто брагой облитые…
Он показал мне толстую тетрадь, наполовину исписанную стихами. Эта тетрадь еще летом попалась на глаза Виктории, и та с согласия Феди показала ее известному ленинградскому поэту. Поэт работал в фронтовой газете и изредка заходил в свою холодную квартиру на Литейном. Однажды он пригласил к себе на Литейный Федю.
— Раньше я не знал его, никогда не видел, — рассказывал Федя. — Стихи читал в газетах. По стихам и представлял его. Вот, думал, большой, интересный человек. Чего только не может! Все тайны души ему известны. Оробел, конечно. Хотел повернуть от подъезда, но подумал: нечестно, ждать ведь будет меня. Встречу в минутах обозначил: от двух до трех часов дня. Ровно в два постучал к нему. Вышел, представьте себе, интендант второго ранга, низкий, скуластый, с серыми глазами и в кирзовых сапогах. Он и оказался поэтом.
— Товарищ Агаркрв? Проходите в комнату.
Комната большая и пустая. Книги сложены в ящики, но не забиты. По углам — паутина, на подоконниках — пыль. Стол завален газетами. У стола — два стула.
— Садитесь, пожалуйста, и извините, за этот беспорядок. Я здесь не живу. Стихи ваши читал.
Потом он спросил, давно ли пишу, в какой части служу, где до войны учился. Перелистал тетрадку, сказал:
— У вас нет стихов о войне. Почему же? Суровая тема, но от нее не отмахнешься. Она вас не тревожит?
Я объяснил ему, что все, что написано в этой тетради, написано, в сущности, о войне. Вернее, потому, что идет война.
— Конечно, конечно, — согласился он. — Но вы смотрите на войну из мирного прошлого. Вам жалко прошлого, не так ли?
Признался: да, немного жалко.
— А вы покопайтесь в себе. Пишите, пожалуйста, о том же самом, но думайте при этом о будущем. Вы не пробовали представить себе первый день после войны?
— Нет, не пробовал.
— А я вот придумал. Этот день, знаете ли, будет, по-моему, весной, когда набухают почки и серебрится воздух. По Неве уплывает лед. Отдельные льдины, точно величавые лебеди на просторе озера, плывут преспокойно на закат. Нежный лиловый закат… А на ростральной колонне на Стрелке Васильевского острова сидит десятилетний Петька и швыряет во все стороны птиц. Они у него за пазухой. Швыряет и орет, швыряет и орет: «Мир, люди! Мир нашему городу! Мир всей земле!..» — Поэт улыбнулся. — Засел в голове горластый веснушчатый Петька, и я без него этот великолепный день теперь не представляю…
Когда я уходил, он предложил послушать с ним музыку. Вытащил из шкафа патефон, вынул из планшетки пластинку, сдвинул рычажок… Я никогда не слышал этой песни. Молодая женщина грудным обаятельным голосом пела: «На заре ты ее не буди…»
Интендант второго ранга сидел неподвижно и смотрел все время в потолок, а я думал: «Эх, песня! — думал. — Какая же бывает красота на свете. Вот бы увидеть эту чудесную женщину!» И все мои стишки показались пустой забавой.
— Жена, — вздохнул интендант второго ранга, когда песня кончилась. — В Новосибирске сейчас, за тридевять земель.
— Это пела ваша жена? — спросил я изумленный.
— Жена, товарищ Агарков. Певица, — ответил поэт и протянул мне руку.
Федя умолк, тихо про себя улыбнулся, затем сказал:
— После этой встречи я долго не писал стихов. А потом однажды вечером, совсем неожиданно, придумались новые строчки. Я прибавил их к стихам о той самой девочке…
Скоро мы увидимся, курносая,Честно говоря,Ты с твоими шелковыми косамиСнишься мне не зря.Скоро. Только вот весной капельноюНемцев разобьем,И под вечер под березкой белоюВстретимся вдвоем.
— В них теперь не только соседская Аленка. Все наши девушки, жены и невесты в этих новых строчках. Когда сочинял, про жену поэта думал. И песню ее повторял. И самого поэта вспомнил — в пустой холодной комнате. И рыжего Петьку на колонне… Словом, в груди было тесно и как-то беспокойно. Верите?