Ленинградские тетради Алексея Дубравина - Александр Хренков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я не удивился. Ленинград уже давно представлялся мне непостижимой загадкой — что ни день, то открываешь неожиданное. Удивительно ли, если такие вот седогривые старики с весенними глазами, сидя в убежищах, вычерчивают план метрополитена. Не удивительно, что Юрка возьмет и напишет пьесу. Совсем не удивительно.
— Как ты назвал свою драму?
— «Говорит Ленинград», — тотчас отозвался Юрка. — Митрофан Ипатьевич — один из прототипов.
— И скоро закончишь?
— Осталась последняя сцена.
Объявили отбой. Сотрудники редакции оставили тумбочки и потянулись наверх. Мы подошли к старику.
— Ухо́дите? — крикнул старик и блеснул глазами. — Скучища без вас — с геркулесовы столбы. Скучища! Впрочем… — махнул решительно рукой. — Уходите!
Мы поклонились ему и вышли.
По дороге домой в моей голове надоедливо бился вопрос: «Кому нужен «Король Лир»? В самом деле, нужен ли?..» Затем шекспировского Лира заслонил и вытеснил образ Митрофана Ипатьевича. Только ли воины фронта и менее всего пэвэошники, думалось мне, олицетворяют каменную стойкость Ленинграда? Прежде всего ее олицетворяют такие вот подвижники.
Глава из диссертации
Была непроглядная сентябрьская ночь, черная, сырая, — в такие кромешные ночи городу снились волшебные сказки. Почему? Потому что налета не будет: в дождливые ночи немцы не летают. Не будет, вероятно, и обстрела: слишком темно, чтобы корректировать огонь.
Мы в паре с Водовозовым патрулировали небольшой квартал в юго-западном секторе города. Напряженно вглядывались в темноту, ловили шорохи и запахи, молчали. Он был неразговорчив, Водовозов. Я тоже не стремился к прениям. В густой темноте хорошо мечтается. Я вспомнил Сосновку и с ужасом подумал: «Сколько еще таких вот ночей отделяет нас от солнечного утра победы? С ума можно сойти, если представить, сколько за войну потеряно драгоценного времени. Каждый человек мог бы сделать что-нибудь полезное…»
И дальше рассуждал: если бы собрать в истории человечества все предложения, проекты и открытия, направленные к улучшению жизни людей, а с другой стороны, собрать в одну кучу все умышленные и бессознательные, все объективные и субъективные препятствия, мешавшие этому, — перевес определенно оказался бы на стороне творческого начала. И когда люди станут жить только по-человечески, когда они поведут линию прогресса только по вершинам этого начала, как же подвинется вперед человек, какие новые выси откроются перед ним, каким он станет великаном!.. Это начнется в коммунизме. Войн тогда не будет. Не будет этих бессветных ночей и бессмысленного истребления народов…
Мне захотелось крикнуть в темноту: «Слышите, люди? Слышите ли голос Ленинграда? Ленинград живет. Он борется и стучит ради вас каблуками патрулей в эту аспидно-черную ночь. И желает счастья. Желает вам вечного света и высоких помыслов. Будьте разумны, берегите жизнь. Будьте разумны и красивы!..»
— Дубравин! — позвал Водовозов и тихо при этом выругался.
Я оглянулся — никого не видно.
— Где вы, товарищ Водовозов?
— Да вот же, за углом, черт побери! Дайте мне руку.
Увлеченный мыслями, я не заметил, как отстал от Водовозова. Он, видимо, оступился и упал в воронку От снаряда.
— Все ли в порядке? — спросил я, вытащив его из ямы.
— Колено расшиб. Где это меня подстерегло?
Я осветил фонарем мокрый угол здания, прочел под жестяным козырьком номер дома и название улицы — буквы потемнели, козырек был ржавый, едва удалось разобрать потускневшую надпись.
— Улица Писарева.
— Вот не ожидал! — удивился Водовозов.
— Граница нашего патрульного района. Мы на своем маршруте, пока никуда не сбились.
Он промолчал. Он не был ленинградцем — не знал расположения улиц и их названий. Минут через десять, на другом конце улицы, он заинтересованно спросил:
— Какой же это Писарев, Дубравин?
— Разумеется, Писарев Дмитрий Иванович. Знаменитый русский публицист и критик. Революционный демократ. Современник Некрасова и Чернышевского.
— Дальше! — недовольно крикнул Водовозов.
— Что дальше? Дальше вы сами отлично все знаете.
До войны Водовозов преподавал литературу в педагогическом институте в Ярославле. Кого-кого, а Писарева он должен был знать.
— Возможно, кое-что знаю.
— Почему — возможно? Читали же студентам лекции.
— Не только читал. Я, милый мой Дубравин, диссертацию о нем написал. Осталась недописанной последняя глава.
— Вот это действительно удивительно! — обрадовался я.
— Что ж тут удивительного? — спросил сердито Водовозов.
— Вообще эта ночь какая-то удивительная. Я только что мечтал о будущем. Добрые мысли, знаете, в голову лезли.
— А я вспомнил прошлое. Задумался — и в яму угодил.
Я попросил рассказать что-нибудь о Писареве. Не сразу и, показалось мне, не очень охотно Водовозов начал:
— Помните последние слова из «Реалистов»? «Все устремления, все радости и надежды реалистов, весь смысл и все содержание их жизни исчерпываются словами: «Любовь, знание и труд». В этом манифесте недостает еще одного великого слова — «творчество». Хотя Писарев на протяжении всей статьи говорит о творческом овладении знанием и творческом труде.
— Надо думать, — неустанно повторяет Писарев.
— Надо думать, — подтвердил Водовозов. — А что значит думать? О чем и о ком надо думать? С высоты нашего времени надлежит больше думать о человеке. О том, как поднять его выше, сделать культурнее и человечнее. Мы научились строить заводы, конструировать машины. Переделали общественные отношения. Неплохо иногда подчиняем природу. В этой полезной работе меняется и сам человек. Бытие определяет сознание. Совершенно верно сказано. И не только сказано — это закон. Если мы хотим возвысить человека, надо сделать нормальными условия его существования. Но это не все. Еще, я полагаю, надо почаще заглядывать в завтра. Чаще показывать людям те перспективы и возможности, что окрыляют радостью исканий и зовут, волнующе зовут все вперед и дальше. Что скажете?
Я подумал и сказал:
— Вы либо идеалист, товарищ Водовозов, либо восторженный мечтатель. Простите за откровенность.
— И то, и другое, — усмехнулся Водовозов. — Охотно вас прощаю и не боюсь никаких обвинений в идеализме. Потому что, когда мы мечтаем, мы все понемногу грешим идеализмом, увлекаемся настолько, что в сферах умозрительного выходим на самые границы материального, иногда, возможно, и срываемся с них. Но я не такой уж безнадежный утопист.
Водовозов чем-то напомнил мне Пашку. Я ему заметил:
— Вы отвлекаетесь от войны.
— Да, от войны отвлекаюсь, — с удовольствием сказал Водовозов. — Отвлекаюсь, ибо твердо убежден, что безусловно победим, а после победы добьемся спокойного прочного мира. Тогда, после войны, мы возобновим строительство — и тогда-то, берусь утверждать, важнейшим объектом созидательной работы окажется сам человек… У нас нет и не будет эксплуататоров, нет и не будет классовых споров, мы дружно и сообща будем создавать материальные богатства. И что помешает нам в этой работе одновременно заниматься и самым высоким творчеством — творчеством человека? Наполнением его души вполне современным благородным содержанием… Коммунизм будет, Дубравин. Коммунизм непременно будет. А главное в коммунизме — это человек. Сам — всевышний и царь, и первый, после природы, начальник и законодатель. И какими жалкими пигмеями будут перед ним все Цезари и Наполеоны прошлого!
— Не хотите ли вы…
— Я хочу одного, дорогой товарищ. Хочу своими руками успеть положить несколько кирпичей в фундамент того великолепного здания, о котором мы с вами мечтаем… Ради которого сторожим вот эту дьявольски темную ночь и шесть дней в неделю штурмуем полевую тактику. Ох, тяжеленька для меня эта военная наука. Я ведь астматик, Дубравин.
Последние слова он выпалил гневно, будто с удовольствием выругался.
— Вот вам, если приемлете, последняя глава из диссертации.
— Приемлю! Блестящая глава! Все ее тезисы приемлю.
— Не знаю только, — сказал Водовозов в раздумье, — удастся ли дописать ее.
— Не вы, так другие допишут. Обязательно допишут. Она чрезвычайно нужна, такая глава.
— Почему же не я? — с обидой спросил Водовозов.
И я пожалел. Пожалел, что сказал второпях нетактично. Первым автором этой главы был, конечно, Водовозов, скромный, неразговорчивый преподаватель Ярославского пединститута.
— Извините, пожалуйста. Болит ли у вас колено?
— Колено? Пустяки. Утром смажу йодом.
До утра оставалось немного. На востоке уже редело.
Реликвия цеха
«Старики, сколько я наблюдаю их, все на одну колодку. У них, видите ли, патриарший опыт за плечами, авторитет седых волос и несомненное право поучать других. Они все изведали, все безусловно знают и потому готовы одарять тебя золотыми советами хоть круглую смену, даже сверхурочно, лишь бы ты не ленился шевелить ушами да изредка, приличия ради, вежливо им поддакивал. Старик Никаноров не таков. Лишнего болтать не умеет, советами не надоедает и вообще не кичится седой стариковской мудростью. Но если что скажет, то скажет непременно в точку, будто его слово заранее отмерено для этого. Ему шестьдесят два года, вернулся на завод в первый день войны, работает у нас бригадиром. Картина, что вас интересует, как раз у него в бригаде. Так что придется вам беседовать с самим Никаноровым».