Ленинградские тетради Алексея Дубравина - Александр Хренков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Вы ему приятель будете? — спросил, насыпая в ладонь махорку.
— Приятель.
— Зайдете к нему — передайте: всё, мол, в аккуратности, Павел Васильевич. Бригада работает и желает вам выздоровления…
— Бригада работает и желает тебе выздоровления, — повторил я Пашке слова усатого рабочего.
Он догадался, что я побывал на заводе.
— Ну и как там? — спросил осторожно.
— Говорят: «Все в аккуратности». Тебя хорошо вспоминают.
Пашка улыбнулся теперь заметно веселее.
— Эх, до чего ж мы зелены, Алексей!..
— До луковой стрелки в горшке на весеннем солнышке.
— Может, и до луковой… Ты знаешь, что такое люди? Загадочнейшие существа за семью волшебными печатями. Ей-богу, тебе говорю…
Но он не досказал: откинулся на подушку и стал глубоко дышать. Должно быть, утомился.
Я его оставил, дав слово, что скоро навещу опять.
Голубая бонбоньерка
После караульной службы я возвращался в казарму. Только что отбили воздушный налет, но начал громыхать артиллерийский обстрел. Я спешил на лекцию Молчанова и потому не обращал внимания, где я иду, по «правой» или «левой» стороне проспекта. Но именно
«Эта сторона улицы
более опасна при обстреле», —
гласили предупреждающие надписи на кирпичах фасадов. Эта, по которой я шел.
За спиной свистели и рвались снаряды, а я, подражая мальчишке, задорно рассуждал: «Авось, проскочу. Лишь бы не попасть на глаза милиционеру: ни за что не пустит». Одного я уже обошел, впереди — другой. «Этого тоже как-нибудь обманем».
И тут передо мной, откуда ни возьмись, возникла пожилая женщина. Завела в подъезд, глянула чистыми глазами и сказала:
— Ты что же, сынок, под бомбами гуляешь? Или неграмотный? Ты, наверно, целый где-нибудь нужен, не расколотый. Как не стыдно, молодой человек!
Стало неловко и стыдно. Словно она и была законодательницей ленинградского порядка.
Я извинился, и она ушла.
«Теперь, конечно, опоздаю. Вот вредная старуха!»
Но я не долго проклинал ее — до нового снаряда, упавшего где-то очень близко впереди на самом тротуаре. Возможно, там как раз и оказался бы…
И я оправдал старуху. О щепетильной строгости и педантизме ленинградцев, думал я, бытуют сотни изречений. Пусть их бытуют, я с ними не согласен. Я убежден в ином: душа у Ленинграда теплая, а ленинградцы — не педанты. И если они придумали для себя чрезмерно строгие нормы поведения, то вовсе не потому, что они какие-нибудь чопорные пуритане, а потому, конечно, что люто ненавидят содом и разгильдяйство. Совсем не обязательно душу носить нараспашку и бесцельно трепать ее по ветру. Куда благоразумнее держать ее поглубже и уберечь в ненастную погоду от простуды…
После обстрела уже не спешил. Приближался вечер, с Обводного канала повеяло прохладой, и мне в этот сумеречный час совсем уж не хотелось ни лекции, ни душной казармы.
На углу квартала дымилось пепелище. Подошел к развалинам (сегодня развалило бомбой) — и в сердце у меня защемило.
Несколько раз осенью прошлого года я заходил в этот старенький дом: здесь была квартира Веньки Иноземцева, веселого сержанта-комсомольца, моего товарища по службе. Мы поднимались по дубовой лестнице, открывали комнату и минут по двадцать, по полчаса сидели на старой оттоманке. Венька рассказывал о своей семье (она эвакуировалась вместе с заводом), я разглядывал домашние альбомы, а в соседней комнате, за стенкой, кто-то выводил на скрипке одну и ту же удивительно светлую мелодию — пьесу Антонио Вивальди, говорил мне Венька. На скрипке упражнялся старик, бывший оркестрант филармонии, сорок лет прослуживший в оркестре, ушедший перед войной на пенсию.
Грустно было сознавать, что дома теперь нет, нет и Веньки на свете (в октябре убит снарядом), а старого скрипача, уже тяжело больного, друзья переправили на Большую землю.
Я хотел было уходить, но в последнюю минуту под серым слоем пепла заметил краешек красивой бонбоньерки. Это была та самая коробочка, что стояла когда-то на этажерке у Веньки. Он складывал в нее старинные монеты и лезвия для бритья, я любовался ею, ее переливчатым цветом, и мне почему-то чудилось, что звуки итальянской музыки, такие же голубые, чистые, могли вылетать из нее, из этой простой и волшебной коробочки. Возьму бонбоньерку на память, подумал я.
Едва я нагнулся, чтобы взять коробочку, в ногах у меня распластался, грабастая пепел, маленький, грязный, в старой солдатской шинели, горбатый человек. Откуда он взялся? Длинные, как у попа, свалявшиеся волосы густо пропылились, полы и рукава шинели выпачканы в пепле, в глубоких морщинах лица и под глазами лежала въедливая копоть.
Я все же успел поднять коробку. Горбун в это время дважды с юркостью ящерицы обежал меня на четвереньках и встал передо мною на колени.
— Отдайте, я первый увидел, — потребовал он.
Я промолчал.
— Умоляю вас! Будьте великодушны. Весь остаток дней буду вспоминать, всю мою жизнь…
Губы его задрожали, на пыльных ресницах блеснула грязно-зеленая сырость, руки простерлись к моим голенищам.
— Кто вы такой? — спросил я, отстраняясь.
— Коллекционер, — глухо прошептал горбун. — Честный коллекционер-собиратель. Всю жизнь занимаюсь собирательством. — Судорожно дернулся горб, космы волос окунулись в пепел.
— Встаньте вы, человек!
Он подобострастно охватил мои колени.
Чтобы уйти от него, оторваться от склизких и грязных его щупалец, я с сердцем швырнул бонбоньерку в пепел. Горбун тотчас метнулся за ней. Нашел он ее или нет, я уже не видел.
Скоро на курсах узнали, что «честный коллекционер» пал жертвой собственной страсти: рухнул вместе с обломками кирпичей в подвал разбомбленного здания. Никто его не искал, никто не оплакивал. «Собирательство» было доходным его промыслом. В чемодане, найденном при погибшем, лежали хрустальные чашки и бронзовая статуэтка, инкрустированный ларец и два золотых подсвечника, серебряные и мельхиоровые ложки, палехская шкатулка, женские броши, сувениры, обгоревшие старые книги. В одинокой квартире горбуна у Волкова кладбища реквизировали на тысячу рублей безделушек и миллион рублей бумажными знаками. Там же нашли потертый клеенчатый бумажник и в нем — четыре продуктовые карточки и старое фальшивое удостоверение на имя сотрудника Музея этнографии.
Шумные аплодисменты
Пашка скоро выздоровел. В одно из воскресений я позвонил ему, спросил о настроении.
— А что — настроение? Кудрявое настроение! — пробасил в ответ. Затем разговорился:
— Ты был хоть раз в театре?. Я про блокаду говорю. Мне тоже довелось побывать однажды. Война войной, а настоящее искусство людям необходимо. Я бы придумал по карточкам его распределять: вот тебе талон на театр, талон на кино, в два месяца раз — талон на филармонию. А как же?! Не хлебом единым живет человек. Духовная дистрофия не менее опасна, чем физическая.
— Никак не пойму, к чему эта лекция о пользе искусства.
— К тому, что сегодня у нас праздник: будут выступать артисты. Если ты сейчас же поспешишь к трамваю, то в аккурат поспеешь к самому началу концерта. Давай без промедления!
Я быстро собрался и поехал.
Павел встретил меня в проходной и повел к подмосткам. Они громоздились в конце цехового пролета, а большая площадь этого вместительного цеха от стены до стены была заполнена рабочими. Люди сидели на станках, на табуретках, на противопожарных ящиках с песком, многие стояли возле опорных столбов и в простенках.
Мы сели в одном из передних рядов на скрипучей и низенькой скамейке. Пашка сказал:
— Пятеро. Две женщины и трое мужчин. Один, между прочим, популярный. Да ты его знаешь! Любимец ленинградской публики, лауреат, известный артист театра и кино.
В начале концерта выступили женщины. Мило пропели нам несколько песенок под аккомпанемент баяна, затем исполнили веселую сцену и дуэт из венской оперетты. Мы честно им похлопали, а представитель заводского комитета вручил по букету ромашек и объявил от имени рабочих благодарность.
Потом вышел тощий, худущий, заморенный, как все ленинградцы, артист филармонии Д., известный в то время баритон. У него болело горло. Он подвинулся на самый край подмостков, низко поклонился, попросил прощения, что не сможет спеть больше одной песни, и объявил:
— «Послание к девушке». Слова младшего сержанта Агаркова, музыка красноармейца Мижевича.
Я от неожиданности вздрогнул.
— Павел, это же наши ребята — из полка аэростатов заграждения! Федя Агарков — моторист, а белорус Мижевич — рядовой аэростатчик. Неужели они сочинили?
— А почему бы нет? Талантливые парни — вот и сочинили.