Ленинградские тетради Алексея Дубравина - Александр Хренков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Своей, надо думать, уже обзавелся. А у меня, ты знаешь, семья, лишние расходы…
Мне показалось, он шутит. Подлаживаясь к шутке, я спросил:
— Сейчас заберешь или подождешь до завтра?
— Сейчас, конечно, сейчас, — серьезно и торопясь ответил он.
Я разделся. Мы вместе свернули шинель на прохладной паперти, я перевязал ее своим брючным ремнем, и Антипа взял сверток под мышку.
— Значит, не шутишь?
Он ответил на вопрос вопросом:
— Сколько времени ты ее эксплуатировал?
— Но ты ведь знаешь. Около двух месяцев.
— Сколько уплатишь за амортизацию?
— Сколько запросишь. Прибавь к тому же стоимость левого кармана.
— Да? Ты его вырезал? Напрасно.
Я все же надеялся, что Антипа зальется, наконец, раскатистым смехом и мы оба от души похохочем над искусно разыгранной сценкой. Ничего подобного! Он всерьез подсчитал расходы, потом деловито объявил:
— Возьму с тебя по-товарищески: десять процентов стоимости вещи за каждую неделю эксплуатации.
— Сколько? — крикнул я нетерпеливо.
Антипа заморгал глазами. Видимо, не ожидал от меня такого энергичного выражения готовности.
— Так сколько же? — еще громче повторил я вопрос и полез в карман за деньгами.
— Вероятно, тысячу — тысячу двести рублей, по нынешним ценам.
— Возьми, дорогой приятель! Век не забуду!
Сунул ему в руки пачку червонцев — тысячу пятьсот рублей — и тут же отвернулся. Пачки этих денег было не жалко — жалко растоптанной веры в человека.
Жертва века
Звали ее Леокадией Семеновной, ей было лет двадцать шесть, не менее; жила на улице Чайковского, в небольшой квартире стариков-родителей — то ли жила, то ли подвижнически мучилась, сразу не догадаешься.
Впервые я услышал ее, именно услышал, еще не встречаясь с нею, при следующих обстоятельствах. Мы с политруком Егоровым выполняли в городе одно задание, к вечеру возвращались на курсы. Егоров решил заглянуть домой.
— Заедем, с женой познакомлю.
Его угловая комната приходилась напротив квартиры Леокадии Семеновны — их разделял полутемный коридор, заставленный ломаной мебелью и двумя отслужившими свою службу печками.
Жены Егорова дома не оказалось. Погрустневший мой приятель оставил свою дверь открытой, распахнул окно, сел писать записку. Я уселся у комода, закурил.
Скоро из противоположной комнаты до нас донеслись отдельные слова, потом, стройные фразы, на редкость красивые и выразительные, — их говорила женщина. Фразы перебивались короткими паузами, слова звучали драматически, пленяла артистическая дикция. Репетиция, думалось мне, — кто-нибудь старательно шлифует монолог.
Егоров хотел затворить свою дверь, но раздумал.
— Ладно, послушай, — махнул он рукой и отправился в кухню.
Я прислушался.
— …Не понимаешь! К сожалению, не понимаешь, — вздохнула за дверью женщина и, возможно, утерла при этом слезы. — Представь, до чего банальны пути и повороты судьбы. Жила некогда белокурая девочка… Ты не знал ее, это было давно. Девочка мечтала, надеялась, ждала. Ее неокрепшую грудь волновали радости. Радости встреч, увлечений, мечты… Были чарующие узнавания. Были изумлявшие открытия. Была первая, как в сказке, лучезарная любовь… Его звали Владиславом. Владислав Курепин. Все в нем было ново и удивительно. Погибельно ново и прекрасно. Бушующий вихрь. Освежающий сентябрьский ветер. Неповторимый звон фанфар на праздничной площади. Луч света в затемненном переулке… Боже мой, куда все исчезло? Когда заблудилась та милая девочка? Букет высохшей грусти и холодное, как осень, одиночество. Один ты теперь. Вежливый, внимательный, довольный. Но разве довольные понимают страждущих? Разве они понимают? Извини, Василий. Прости за откровенность и пойми.
Мой бедный, мой далекий друг!Пойми хоть в час тоски бессоннойТаинственно и неуклонноСнедающий меня недуг…
Нет, такой пьесы я не знаю, не читал и книги такой. Но я не мог отделаться от впечатления, что где-то уже слышал тоскливый этот монолог. В концерте? По радио? В кино? Стихи, вероятно, Блока…
— Она кто — артистка? — спросил я у Егорова, когда он запер комнату и мы вышли на улицу. Егоров усмехнулся. — Должно быть, роль штудирует?
— Роль?! — подхватил Егоров. — С котом разговаривает! — и прыснул со смеху. — Честно тебе говорю, не обижайся. Она одинока, нигде не работает. И этак вот — душу навыворот — каждодневно изъясняется с котом.
Позже Егоров познакомил меня с ней.
В первую же встречу она пригласила меня в комнату и заставила выслушать длинную-предлинную тираду. Я сидел в потертом старомодном кресле, на стене передо мной висели портреты ее родителей, рисованные дилетантом, в ногах уютно мурлыкал и терся ленивый пепельно-серый кот (истинно, Василий); она стояла у пыльного книжного шкафа, заложив руки за спину, затем разливала чай, затем отхлебывала из стакана серебряной ложечкой, сидя у стола на низком треугольном табурете, и все говорила, говорила.
— Вы, конечно, слышали о Вере Николаевне Фигнер?
Она повторила известные сведения о заговоре «Народной воли», о том, что Фигнер была выдана провокатором, приговорена к смертной казни, что казнь всемилостивейше заменили пожизненной каторгой, затем патетически воскликнула:
— Двадцать два года в Шлиссельбургской крепости! Двадцать два года!.. Исключительная женщина. Эталон душевной и физической красоты. Героиня эпохи. Она была моим идеалом в юности… К счастью, я имела романтическую юность. А вы? — спросила она. — Впрочем, вы — другая, мужская материя. Воины, бойцы… Но, видимо, я поспешила. Либо опоздала, не знаю. Живи я во времена самодержавия, пошла бы, не размышляя, за Фигнер. Наверное, пошла бы. При коммунизме, возможно, была бы художницей. Вы верите? Эти портреты, — она показала на стенку, — моя заурядная работа. А нынче… нынче перед вами не героиня и не художница…
— Кто же вы, позвольте вас спросить?
— Жертва века, — серьезно сказала она. И тут же, точно спохватившись, сумбурно изложила передо мной свой оригинальный взгляд на положение женщины.
— Эмансипации, в высоком смысле слова, у нас еще нет. Можно ли говорить об эмансипации, солидаризируйтесь со мной, если женщина все еще не уравнена в правах с мужчиной? То есть она равноправна политически, но не свободна от кухни, семьи и мелочных забот по квартире. Она может работать наравне с мужчиной, может, как и он, посвятить себя любимому делу, выбрать любую специальность. Но за какую-то провинность вместе с тем ей по-прежнему привешивают кухню, ораву детей, ленивого эгоистичного мужа. И в утешение говорят: ты у нас добрая, нежная, свободная, — будь умницей, милая, иго твое — благо… Меня немилосердно тяготит сознание такой несправедливости.
«Отчасти права», — мелькнуло у меня.
— Я мечтала… Хотела устроить свою жизнь по-новому, в полном согласии со своими представлениями. Совершенно свободно, понимаете? Что хочу, то и делаю. Хочу — еду на Селигер и пишу пейзажи, а хочу — выстилаю декоративные клумбы. Хочу — работаю в три смены, хочу — отдыхаю… Но однажды мне сказали: «Девочка, не пора ли замуж? Тебе не восемнадцать, а все двадцать три. Пора заводить семью». Ну зачем, скажите?
— А как же вы думали!
Она кокетливо зажмурилась.
— Вот видите, вы тоже… Хотелось бы так, а век требует иначе. Жестокая тупая аномалия. Извечный разлад между мечтой и действительностью.
— Вы где-нибудь работаете?
— Нет, не работаю. Живу на средства родителей — они в эвакуации. Дают иждивенческую карточку…
— Вам следует бунтовать, — посоветовал я.
— Против чего?
— Против войны, разумеется. И против себя — ошибочных взглядов на жизнь и странных своих желаний.
Она на секунду задумалась.
— Слова, пустые слова и никакого утешения. Никто не желает понять…
— Я, кажется, вас понял.
— Нет, не раскусили.
Она с обидой отвернулась.
Я пощадил ее. Мог бы сказать: «Хватит валять дурака, вы не ребенок. Такая отрешенность от жизни постыдна и предосудительна. Постыдно бессовестное иждивенчество». Будь передо мной мужчина или юноша, я так и сказал бы, вероятно. Ей предложил:
— Выкиньте из головы ваши мысли об извечном разладе человека с принципами времени. Нашему поколению понятны одни жертвы — жертвы войны и революции. Жертвуйте чем-нибудь войне. Уверяю вас: скучать больше не будете.
— Только и всего? — спросила она с вызовом и встала из-за стола. — Не слишком ли скудно? Марс ведь прожорлив, насколько нам известно.
— Начните с самой мизерной толики. Пойдите хотя бы в госпиталь.
— И обрету покой?
— За это не ручаюсь. Но человека вы в себе осмыслите.