Без выбора: Автобиографическое повествование - Леонид Бородин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пересыльные тюрьмы и в те годы — под завязку. В главном помещении положенного отдельного места не нашлось. Поселили в полуподвальном этаже для «смертников», то есть — приговоренных к расстрелу (в основном за убийства) и ждущих решения кассационных… Ждущих, как после узнал, по полгода и более. Там — свободная камера. Время обеденное — принесли целую миску вермишели. Сглотал, рухнул на шконку и выключился из жизни на полтора суток — сон всегда лечил меня лучше лекарств.
Уже к вечеру другого дня надзиратель стуком ключей по дверце «кормушки» поднял-таки на ноги. У «смертников» режим вольный, по утрам с коек не подымают, отбоя не объявляют, кормят много лучше, но главное — почти полная свобода общения. Оказалось, что поднял меня надзиратель по требованию «народа». «Народ» жаждал информации от вновь прибывшего — давненько никто новый не прибывал.
Я подошел к раскрытой «кормушке».
— Жив? — спросил надзиратель вполне добродушно. — Тут тебя обкричались уже. Я им — дайте человеку отоспаться с этапа. Сутки терпели… Щас, погоди…
Подошел к камере напротив и тоже открыл «кормушку».
— Побазарьте. Через час обход — закрою.
В «кормушке» напротив нарисовалась бородатая физиономия лет тридцати.
— Привет, земляк! Я Саня. А ты? Понятно. Мы уж думали, ты подох! Нормально поначалу. Через месяц по пять часов спать будешь. Сколько трупов?
— Где? — спрашиваю.
— Чо где? По делу, конечно. Я ж тебя не колю, сколь в натуре.
До меня наконец доходит смысл вопроса.
— Нет, — говорю, — я по другой статье.
После моих пояснений Саня долго изумленно шевелит растительностью на лице, затем, высунувшись из «кормушки», орет:
— Слышь, братва, к нам политического спустили!
«Братва» ближайших камер бурно реагирует на сообщение, и я, в юности, конечно, знавший «блатную феню», но подзабывший, понимаю перекличку лишь частично.
— За что ж вам такие срока дают? — спрашивает Саня. — Боятся?
— Да нет, — отвечаю, — просто не любят.
Мой ответ отчего-то вызывает у Сани и ближайших соседей дружный хохот.
— Слышь, братва, они их не любят! — орет Саня и хохочет, широко раскрывая свою металлозубую пасть.
Так получается, что благодаря этой машинально сказанной фразе я становлюсь любимцем всего этажа. На этаже одиннадцать человек. По одному в камере. Из одиннадцати только у пятерых «по одному трупу». Но те, у кого больше, утверждают, что «в натуре» тоже один, других «взяли на себя» для «ментовской раскрытки», за что обещан шанс на жизнь. «Смертникам» разрешены посылки, и после отбоя надзиратель передает мне дары: белый хлеб, колбасу, масло, сахар, конфеты. Я не отказываюсь, но мне все же немного не по себе от этой, мягко скажем, нелестной заботы убийц о моем желудке. Гомон на этаже стоит такой, будто люди, здесь сидящие, не смерти ждут, а скорой свободы. Прислушиваясь, пытаюсь уловить противоестественность беспечного звучания голосов — не улавливаю и решаю для себя, что «они» либо уже привыкли к мысли о смерти, либо не верят и надеются, либо общением глушат…
Находится исключение — мой сосед справа. Он в панике. Утверждает, что ему «шьют»… Просит меня посмотреть его обвинительное заключение — по лагерной «фене» — «объе…н». Надзиратель охотно передает сброшюрованную пачку листов. Читаю и не верю собственным глазам! Федюля — так зовут соседа, — отрок девятнадцати лет, обвиняется в том, что такого-то числа во столько-то — а именно средь бела дня — застрелил из двустволки… дуплетом… картечью… свою учительницу по математике из вечерней школы, где Федюля учится, когда трезв, что бывает, согласно показаниям учителей, не часто.
Показания соседей: за два дня до убийства Федюля пьяный приходил к дому учительницы, тряс деревянную калитку, матерился, грозил, что если «она» не выдаст ему аттестат, то он «натянет ей глаз на ж…». Был слегка побит мужем учительницы и прогнан.
Это все Федюля охотно подтверждает: приходил, грозился.
Но он же пятью строками ниже заявляет, что в день убийства был на работе, и требует допросить «бригаду» — четырнадцать человек вместе с бригадиром. Я ищу показания рабочих и… И не нахожу их. Проверяю нумерацию страниц — все в порядке. Федюля обвинен в убийстве на основании показаний двух соседей, которые будто бы видели его, убегающего огородами от дома жертвы. Найдена также и двустволка, принадлежащая отцу Федюли, со следами недавнего ее использования по назначению.
Федюля — новичок, салага, и я обучаю его общению через спаренный санузел: берется веник, откачивается вода из унитаза одновременно в обеих камерах, и тогда можно, даже не наклоняясь над унитазом, спокойно общаться с соседом. Слышимость идеальная. Опыт Владимирской тюрьмы по первому сроку.
Сосед мой действительно в панике. Он не хочет не только умирать, но и вообще сидеть за «чистую туфту». Говорю ему про недопрошенных рабочих, говорю, что так не бывает, что проверка алиби — первейшее дело следствия. Не бывает!
— В Москве, может, и не бывает, — бурчит Федюля.
— Если не ты, то кто? — спрашиваю, не надеясь на ответ.
Но парень отвечает без колебаний:
— Известно кто, папаня мой. Он эту суку год пас, а она не давала.
Торопливо пересматриваю страницы. Допрос отца. Шофер леспромхоза. В день убийства был в поездке. Вернулся ночью. И ни строчки о проверке…
Спрашиваю:
— А что адвокат?
— Да он ихний. Он давит, что я псих. И помиловку про то намотал.
— Да не бывает так! — сам себе говорю.
За стеной взрывается Федюля:
— Да пошел ты! — И спускает воду. Общение прерывается.
Следующий весь день я пишу «заяву» в областную прокуратуру от имени Федюли, вскрывая вопиющую недобросовестность следствия и суда в рассмотрении «настоящего дела». Требую отмены приговора и возвращения дела на стадию следствия с полной заменой следственной бригады.
Столь далеко ушел я от заявленной темы, наверное, по причине «особой памяти» моего пребывания на свердловской пересылке. Уже и откормленный, и выздоровевший уходил я на этап по направлению Пермь-Соликамск-Пермь-Чусовая и, наконец, «домой», в свою «тридцать шестую особую», откуда летом восемьдесят седьмого самолетом был доставлен в Москву — в Лефортово, а через три месяца освобожден.
Но в последнюю ночь моего пребывания у «смертников» состоялся тот самый разговор с бородатым Саней в камере напротив, тот самый, что впервые в жизни «столкнул» мое всем объемом рационализированное сознание с иррациональным, «непереваренным» до сих пор.
Саня утверждал, что всегда был верующим. И теперь через «кормушку» демонстрировал мне бумажные иконки и Новый Завет, который уже «назубок», но все равно перед сном — чтение. Знать, только смертники могли в те времена иметь в камере то, чем владел Саня. Религиозность не помешала ему в его тридцать два иметь две «ходки» за поножовщину. Выйдя после второй в восьмидесятом, уже через полгода — новая драка, и на этот раз за ним уже один труп и один «урод». Никаких сожалений или покаяний в разговоре. И не по причине жестокосердия, а потому, что не принято…
— Слушай, Леха, что я тебе скажу, и запомни так, чтобы и меня вспомнить, когда время придет. Свой срок ты сидеть не будешь. Запомни! В общем, немного посидишь, конечно, а потом свобода. Щас как хочешь понимай, потом поймешь по-другому. Значит, такая хреновина: в восьмидесятом в ночь перед освобождением было мне сообщение… Ну, в общем, неважно как… Сказано было так, что скоро в русском царстве один за одним подохнут подряд три царя. А четвертый придет меченый. И тогда всему тому бл…у марксистскому придет полный …! Сечешь? Два уже сдохли. Как только Андропов сдохнет, готовься на свободу. Придет меченый. Ты понял?
— Что значит «меченый»?
— Не знаю, Леха. Если до того не шлепнут, оба узнаем. Про то все я слышал, как тебя сейчас. Даже лучше. Будто кто-то прямо в ухо говорил, аж щекотно было. Знаешь, я в ожидаловке уже четыре месяца. Шансов, честно, ноль. Шлепнут в натуре. И чо жаль? Да это самое — что не увижу. Так, Леха, жаль, что хоть яйцо прищеми!
Я что? Я только отшутился. Побереги, сказал, не прищемляй, если не шлепнут, пригодится.
Великие святые подвижники — каким напряжением духа получали они Откровение Духа Наивысшего! При том сколь многозначны, сколь разнотолкуемы были полученные ими свидетельства Бытия иного! А тут, значит, уголовнику-рецидивисту прямо в ухо — нате вам по вашим понятиям без всякого многозначения и всего лишь с одним «темным» словом — меченый… Нате вам про судьбу Царства Российского всю правду-матку на ближайший исторический период! Даже обидно как-то… Это если всерьез принять…
Конечно же, бред смертника я всерьез не принял. И когда уже в зоне узнал, что умер Андропов, про Саню и его «бредятину» даже не вспомнил. Но помнят ли любители почитывать газетки, что первые портреты Горбачева, в газетах по крайней мере, были ретушированы? И когда нам было разрешено раз в неделю смотреть «зонный» телевизор, и когда я впервые увидел сверхнеобычное, на лоб сползающее родимое пятно нового генсека — вот тогда пережил сущее нервное потрясение, вспомнив Саню со свердловской пересылки. Все мое нутро протестовало, бунтовало против такого вопиющего совпадения, виделся в нем некий наглый вызов всему моему жизненному опыту, каковой весьма ценил и полагал, что он, опыт мой, знания мои — ведь когда-то всю мировую философию перелопатил — и, наконец, плохо ли, хорошо ли, но и Православию я не чужак, уйма чего прочитано, осмыслено и пережито, но при том никаких предчувствий ни через душу, ни через разум… Никакой логикой не просчитывается скорый крах режима, все на своих местах, ничто нигде не трещит и не осыпается…