Итальянская новелла ХХ века - Васко Пратолини
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вот оно! Невидимая рука протягивает Маффеттоне на подносе его молодость в старом Милане. Лавки на проспекте Тичинезе, пыльные витрины, переваливающиеся с боку на бок велосипедисты, которых едва видно за огромными свертками, привязанными к багажникам, трамвай, вползающий, как в шкаф, под своды колонн Сан-Лоренцо, и страх, и одиночество, и голод. Однажды его внимание привлекла запорошенная снегом вывеска: «Карилло. Мебель и художественные изделия». «О святая дева Кармельская! — сказал он себе. — Сделай так, чтобы он оказался моим земляком!» Они сразу же заговорили на диалекте. «Дон Джулио, дорогой!» — «Любезный дон Дженнаро!» И все пошло как по маслу. Однако в заключение дон Дженнаро сказал: «Купить у вас ваши работы? Вы знаете, я иногда спрашиваю себя, почему бы нам не написать на вывеске: «Мебель и мозоли». Прошу вас, поймите меня правильно. Искусство умерло из-за полного отсутствия спроса и уважения к нему. Даже самому Микеланджело мне пришлось бы ответить так же, как вам: если хотите оставить мне что-нибудь — оставьте. Кто знает? Мне ведь неизвестно, в каких отношениях вы со святыми и Вельзевулом. Может, что-нибудь и получится! Но деньги — это деньги, и фирма сейчас вам заплатить не может: я ничего не гарантирую и не обещаю. Вы понимаете меня?» — «Ну, конечно, конечно!»
И долгие годы, глотая голодную слюну и немые мольбы, дон Джулио носил свои скульптуры к Карилло. «Кое-что удалось… Я продал «Слепого юношу»… Но боже мой, знал бы ты, за какую цену!» Некоторые вещи исчезали бесследно и таинственно: «Вакханка»? Какая «Вакханка»? Ты с ума сошел? У меня ее не было, должно быть, она еще у тебя». Он прекрасно понял, что Маффеттоне трудно было отличать то, что он делал, от того, что еще только собирается сделать. И чем больше совершенствовалось его искусство, тем плотнее запутывал его Карилло в свои сети. «Я открываю галерею в центре. Первая и самая большая выставка будет твоя. Ну, поцелуй меня! Что бы ты только без меня делал, дон Джулио!» И слезы признательности стыли на щеках Маффеттоне.
И еще целый десяток лет гениальный нищий позволял держать себя связанным по рукам и ногам и бессовестно эксплуатировать. Но как-то ночью, бродя по корсо Венеция (свежее дыхание садов вселяло в него смелость и решительность), он серьезно задумался над причинами привязанности, которую питал к нему Карилло. «Неблагодарный! — писал ему позже в Париж торговец. — Удрать таким образом! Я заплакал, когда узнал об этом. Ну что же, желаю тебе счастья и успеха!» Еще не свободный, еще только вольноотпущенник, Маффеттоне все-таки сообразил, что телеграфировать из Парижа: «Прости меня» — значило бы снова надеть на себя наручники. И, скатав в комочек уже заполненный телеграфный бланк, он, крадучись и обливаясь холодным потом, выскользнул из почтового отделения.
И вот сейчас, как много лет назад, он сидит на террасе и, нахмурившись, слушает дона Дженнаро, который сжимает ему локоть и говорит: «Клянусь тебе, Неаполь звал меня к себе все эти годы, ведь он для меня и жена, и мать! И я не мог больше противиться его зову: продал все мои галереи и магазины — и в Италии, и за границей — и приехал.» Дон Джулио облегченно вздыхает: «Тем лучше». Дон Дженнаро, патетически: «Дорогой мой, ты никогда не догадаешься, зачем я сюда пришел. Слушай. Человек бросает все и возвращается в Неаполь. У человека дом из пятнадцати комнат в районе Сириньяно и вилла на Капри. Но человек размышляет, человек знает, что он не вечен». Дон Джулио, удивленно: «Это ты-то размышляешь?» Дон Дженнаро, стоически: «Да, милый мой, я. Я думаю и о могиле. И естественно, что я хочу доверить ее твоему резцу. Это должно быть произведение искусства, Джулио! А европейская скульптура сейчас — это ты!» «Боже милостивый!» Веки Маффеттоне вздрагивают, его кадык ходит ходуном, он вскакивает и решительно заявляет: «Нет», — «В каком смысле нет?» — бормочет ошеломленный Каррилло. «Во всех смыслах. Уж придется тебе с этим примириться. Мне не по душе этот заказ». Таков твердый и краткий ответ дона Джулио.
Донна Кончетта и Винченцино молчат. Она сыплет из кулька кукурузу для цыплят, а он ключом ковыряет трещину в каменных перилах. Дон Дженнаро на мгновение падает духом, но только на мгновение. Потом он хватает художника за руки и начинает: «Джулио, может, ты боишься, что… Нет, брат мой, нет… Прошлое — это прошлое… И ты и я уже не те, что были. Вот, бери, я их даже считать не буду». Отец, сын и святой дух! Это неслыханно! Карилло вынимает бумажник и опорожняет его, буквально опорожняет в карманы Маффеттоне. «И не вздумай возражать! Даже убийца может рассчитывать, что правосудие выполнит его последнюю просьбу. А у тебя хватает духу отвергнуть мое послед нее желание! До свиданья, я зайду через неделю посмотреть эскизы. Я полностью полагаюсь на твою фантазию». И он удаляется. Окаменевший на мгновение дон Джулио кричит ему вслед (голос у него жалобный и очень чистый на высоких нотах): «Нет! Я сказал нет! Это дурное дело, и я за него не возьмусь!» Он падает на стул, у него дрожат колени. Донна Кончетта и Винченцо подбегают к нему. «Что тут дурного? Почему бы тебе не согласиться?» — спрашивает синьора Маффеттоне, и ее голос сладок, как материнское молоко.
Возбужденный и расчувствовавшийся дон Джулио стонет: «Ты бы в Милане с ним встретилась, в Милане! Он соловьем заливался, а я в это время питался вареными лягушками. А знаешь, что он мне дал за того тетерева, которого я потом так и не сумел повторить? Пару старых башмаков. А когда приходил клиент, меня, как слугу, выставляли за дверь, чтобы я не слышал их разговоров. А разве не отказывал он мне в декабре, в туман и стужу, разве не отказывал он мне в горсти угля? Клянусь тебе, что мое чистилище на земле называется дон Дженнаро Карилло!» Молчание. Потом донна Кончетта гладит его по голове и шепчет: «Но сейчас-то он просит у тебя могилу, так сделай ему ее, сделай получше, от всей души!»
Расстроенный Маффеттоне качает головой: «Это невозможно. Пойми ты: ведь мрамор говорит, мрамор объясняет, мрамор так же прозрачен, как вода. Понимающий человек только посмотрит на это надгробие и сразу скажет: «Нет, это не прекрасная мечта погребенного здесь дона Дженнаро, это злая мысль живого Джулио Маффеттоне!» Кончетта, пойми, перед мрамором во мне должен пробуждаться судья, а не жулик. Пойди-ка сейчас в Сириньяно, разыщи дона Дженнаро и отдай ему деньги. И не спорь, имей хоть немножечко терпения».
И донна Кончетта не спорит. Она сует в карман кофточки банкноты, смотрит на дона Джулио, который медленно и неохотно идет к кухонной двери, и говорит: «На столе молочный суп. Ешь». Винченцо встряхивается (Ну и денек!) и возобновляет свои каждодневные попытки приручить самую дикую из кошек, которые посещают их террасу. Солнце затопило Пьетрайо, над ступеньками бесчисленных лестниц разлился древний, как мир, покой. Редкие прохожие, спускаются к проспекту Витторио Эммануэле. На каком-то балконе прилежно стрекочет швейная машинка.
Дара
Если бы я вела дневник, как моя сестра Юла (мы с ней близнецы), сейчас я должна была бы записать: «Началось. Когда там наступает тишина, начинается самое худшее». Но оставим это. Юла работает учительницей в Падуе, Юла — это Юла. Хоть мы с ней и близнецы, нам не всего досталось поровну, что касается, например, ума, то весь он пришелся на ее долю. Ну что ж, надо смириться!
Помню я одну пасху (или, может быть, это было просто обыкновенное весеннее воскресенье?): залитое солнцем гумно, мы с Юлой, одетые в праздничные платьица, откупоренная бутылка, и кто-то из друзей отца вытирает рукой усы: «Ну так которая здесь Дара? И которая Юла?» — и отец, подмигнув, отвечает: «А ты заговори с ними. Дара — это та, которая глупая. Ты ее сразу узнаешь». В моих краях, на севере Венето, обожают необычные имена. Была, например, у меня кузина, которая звалась Эрос. Когда это случайно услышал мой хозяин, синьор Джанлуиджи, он воскликнул: «Как! А в самом деле это была женщина? И ее не взяли в солдаты?» Он и сейчас еще смеется, вспоминая об этом. Так вот, и мое имя не Дарья, а именно Дара. И так как весь мой ум достался Юле, я уже пять лет служу горничной в Милане. В деревне от меня было мало проку, а у нас в больших семьях так уж принято: настает твой черед, и независимо от того, парень ты или девушка, ты должен оставить семью и зажить своей жизнью.
Я поступила к Гуэцци, как только приехала в Милан, и служу у них до сих пор. Хозяева мои люди неплохие, но какие-то странные: их несет среди событий и треволнений, как пробку в бурном потоке. Если я не буду просить у них жалованья четыре или пять месяцев, они сами и не вспомнят, и лишь потом, наконец, спохватятся: «Э, а как же Дара?» — и заплатят мне даже больше, чем причитается. А однажды, на рождество, синьора Габриэлла подарила мне браслет, который ей не нравился, дорогую и очень красивую вещь. Так вот, я говорила, что, если бы у меня был дневник, я могла бы сейчас записать в нем: «Началось». Когда перестает греметь проигрыватель, когда яростные вопли джаза переходят в приглушенные стоны (кажется, что кто-то кого-то душит под одеялом), это значит, что у них началось. Я не хочу сказать этим ничего особенного: просто все они сильно навеселе, и это неожиданно отбрасывает их друг от друга, воздвигая между ними невидимые стены. Они крутят потихонечку свои пластинки, и эта потаенная музыка уносит каждого далеко от всех остальных.