Полное собрание сочинений и писем в двадцати томах. Том 6. - Иван Гончаров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
С точки зрения Писарева 1861 г. «в героях „Обломова” нет ничего русского и, кроме того, ничего типичного» (Там же. С. 92). «Бледен и неестествен до крайности» Штольц, это «нелепая фигура», сильно смахивающая на коммивояжера и похожая «на довольно искусно выточенную марионетку». Критик готов покаяться в своей ошибке: чуть больше года назад он «восторгался Ольгою как образцом русской женщины» (Там же. С. 100). Теперь он видит, что и она лишь «очень красивая марионетка». Итоговый вывод 1861 г.: «Обломов» – «клевета на русскую жизнь» (Там же. С. 98).
Именно Писарев начнет создавать тот образ писателя Гончарова («по плечу всякому читателю», «везде стоит на почве чистой практичности», «эгоист, не решающийся
315
взять на себя крайних выводов своего миросозерцания и выражающий свой эгоизм в тепловатом отношении к общим идеям или даже, где возможно, в игнорировании человеческих и гражданских интересов» – Там же. С. 85), который в конце концов найдет окончательное и крайне резкое воплощение у Р. В. Иванова-Разумника: мещанин, выразитель официального мещанства.1
Вслед за Герценом и Писарев теперь отказывает герою Гончарова в праве стоять в ряду «истинных» «лишних». В статье «Писемский, Тургенев и Гончаров…» он писал: «Тип Обломова не создан Гончаровым; это повторение Бельтова, Рудина и Бешметева; но Бельтов, Рудин и Бешметев приведены в связь с коренными свойствами и особенностями нашей зачинающейся цивилизации, а Обломов поставлен в зависимость от своего неправильно сложившегося темперамента. Бельтов и Рудин сломлены и помяты жизнью, а Обломов просто ленив, потому что ленив. ‹…› Бельтов, Рудин и Бешметев доходят до своей дрянности вследствие обстоятельств, а Обломов – вследствие своей натуры. Бельтов, Рудин и Бешметев – люди, измятые и исковерканные жизнью, а Обломов – человек ненормального телосложения. В первом случае виноваты условия жизни, во втором – организация самого человека» (Там же. С. 90, 97).2
У А. А. Григорьева нет статьи об «Обломове», но в большом цикле статей «И. С. Тургенев и его деятельность. По поводу романа „Дворянское гнездо” («Современник», 1859 г., № 1)» (1859) и в других его работах («После „Грозы” Островского. Письма к И. С. Тургеневу» (1860), «Граф Л. Толстой и его сочинения» (1862)) находим множество замечаний, оценок, рассуждений, касающихся второго романа Гончарова. Свое внимание к творчеству Гончарова Григорьев объяснял тем, что у автора «Обломова» «отношение к почве, к жизни, к вопросам жизни стоит на первом плане» (Григорьев. С. 327).
Вместе с тем творец «органической критики», которого в художественном произведении интересовало прежде всего отношение автора к созданным им образам в свете
316
его, автора, индивидуального идеала, обнаруживает у создателя «Фрегата „Паллада”» и «Обломова» «положительное отсутствие идеала во взгляде» (Там же. С. 332). «Как, читая произведения г. Гончарова, не скажешь, что талант их автора неизмеримо выше воззрений, их породивших!» (Там же. С. 329). Поэтому для критика роман «Обломов» – произведение «огромного, но чисто внешнего художнического дарования» (Там же. С. 325).
Идеал автора «Обыкновенной истории», по мнению Григорьева, соответствовал «требованию минуты, требованию большинства, чиновничества, морального мещанства» (Там же. С. 332). А поскольку за эти годы мало что изменилось (сознание автора «Фрегата „Паллада”», как выразился критик, «застряло в Японии», т. е. пребывало в некоем восточном оцепенении), от и в новом романе Григорьев увидел прежде всего утверждение «искусственной», «бюрократической практичности» (Там же. С. 526, 539-540) и не более того.
В этом ракурсе роман, естественно, показался критику «вчерашним»: он «опоздал, по крайней мере, пятью или шестью годами» (Там же. С. 332).1 «Весь „Обломов”, – категорически заявляет Григорьев, – построен на азбучном правиле: „возлюби труд и избегай праздности и лености – иначе впадешь в обломовщину и кончишь, как Захар и его барин”» (Там же. С. 325). Это «азбучное правило», считал Григорьев, использовал в своем анализе романа и «публицист „Современника”» (т. е. Добролюбов. – Ред.), и другие критики – «люди, живущие исключительно вопросами минуты, люди честные, благородные, но недальновидные» (Там же. С. 325). Очевидно, такое понимание авторского идеала, такое «выпрямление» авторского замысла помешали критику воспринять широкий, вневременной социально-психологический и философский смысл романа «Обломов».
Особый сюжет в суждениях Григорьева – отношение автора и критиков к Обломовке и обломовщине.
317
Жизнь в Обломовке, обломовщина в сознании Григорьева теснейшим образом связана с тем, что он называет «почвой», т. е. с национальным патриархальным бытом, традицией, отношение к «почве», к обломовщине для него – жгучая, важнейшая проблема. Размышления Григорьева о почве (обломовщине) приобретают порой напряженный, открытый, лирический характер: «Как только вы ‹…› станете, как анатомическим ножом, рассекать то, что вы называете Обломовкой и обломовщиной, бедная обиженная Обломовка заговорит в вас самих, если только вы живой человек, органический продукт почвы и народности. Пусть она погубила Захара и его барина, – но ведь перед ней же склоняется в смирении Лаврецкий, в ней же обретает он новые силы любить, жить и мыслить» (Там же. С. 326).
И в другом месте: «Ведь мы ищем, мы просим ответа на страшные вопросы у нашей мало ясной нам жизни; ведь мы не виноваты ни в том, что вопросы эти страшны, ни в том, что жизнь наша, эта жизнь, нас окружающая, нам мало ясна с незапамятных времен. Ведь это поистине страшная, затерявшаяся где-то и когда-то жизнь, та жизнь, в которой рассказывается серьезно, как в „Грозе” Островского, что „эта Литва, она к нам с неба упала”, и от которой, затерявшейся где-то и когда-то,отречься нам нельзя без насилия над собою, противуестественного и потому почти преступного; та жизнь, с которой мы все сначала враждуем и смирением перед неведомою правдою которой все люди с сердцем, люди плоти и крови кончали, кончают и, должно быть, будут еще кончать, как Федор Лаврецкий, обретший в ней свою искомую и созданную из ее соков Лизу; та жизнь, которой в лице Агафьи Матвеевны приносит Обломов в жертву деланную и изломанную, хотя внешне грациозную, натуру Ольги и в которой он гибнет, единственно, впрочем, по воле его автора и не миря нас притом нисколько своею гибелью с личностью Штольца.
Да, страшна эта жизнь, как тайна страшна, и, как тайна же, она манит нас и дразнит и тащит…
Но куда? – вот в чем вопрос.
В омут или на простор и на свет? В единении ли с ней или в отрицании от нее, губящей обломовщины, с одной стороны, безысходно-темного царства, с другой, заключается для нас спасение?» (Там же. С. 375-376).
318
Характеры героев Тургенева, Островского, Гончарова, смысл их судеб Григорьев часто пытался объяснить, опираясь на главный критерий: как они связаны с «почвой», обломовщиной. Чаще других в поле его зрения оказывается Лаврецкий: «В нем столько же натуры и привязанности к почве, сколько идеализма. В его душе глубоко отзываются и воспоминания детства, и семейные предания, и быт родного края, и даже суеверия. Он человек почвы, он, если хотите, из обломовцев ‹…›. В этом его слабость, но в этом и его сила; слабость, разумеется, в настоящем, сила в будущем» (Там же. С. 316; курсив наш. – Ред.). Почему речь идет и о силе, и о слабости такого героя? Очевидно, потому, что в смирении перед почвой, обломовщиной выразились «известные мотивы нашего самосознания», «наши различные идеалы».
В размышлениях о патриархальном, обломовском мире Григорьев приходит к пониманию необходимости двойного, объемного взгляда на него: этот мир одновременно и родная «почва», и «тина», «в которой все глохнет без развития или развивается нескладно и дико» (Там же. С. 419) . И в этом критик, по сути, сближается с романистом, ибо главная особенность и «Сна Обломова», и романа в целом – сосуществование двух несовпадающих точек зрения на изображаемый мир.
Это «двойное» видение Григорьев обнаружил в «Сне Обломова» и осудил: наряду с эпически объективным изображением он увидел «неприятно резкую струю иронии в отношении к тому, что все-таки выше штольцевщины и адуевщины» (Там же. С. 329). Для критика категорически неприемлемо то, что предлагается, по его мнению, как способ выхода из «тины» – «татаро-немецкое воззрение Штольца», «бесцельная деятельность для деятельности, которая математически резко, но верно представлена Гончаровым в фокусе ‹…› Штольца» (Там же. С. 316).
Лаврецкий так близок Григорьеву, в частности, потому, что герой «Дворянского гнезда» воспитан той эпохой, когда «философские верования были истинно верования, переходили в жизнь, в плоть и кровь», и в то же время в нем сильна тяга к «почве». Подобного сочетания качеств: и «идеалист», и человек «почвы» – критик не находил в Обломове. Этим, очевидно, объясняется то, что о главном герое гончаровского романа он говорит мало, вскользь, не углубляясь в анализ образа. Лаврецкий для