Парус (сборник) - Владимир Шапко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
По путям к поезду быстро шёл кривоногий низенький казах в форменной железнодорожной фуражке. За ним катилось пол-аула казахов: женщин, детей, стариков. Старик у вагона поднялся, отирая с лица кровь, заспешил навстречу своим. Показывал казаху в фуражке на вагон, на парня. Весь аул повернул к вагону.
– В чём дело? Что за спецвагон? Я начальник станции. А вы кто такие? Предъявите документы! – сразу потребовал казах в фуражке.
В дверях уже стояло несколько человек. «Товарищ! Товарищ!» – кинулась было к двери Катя, но её загородили, оттеснили назад.
– Да что вы, гражданин начальник! Какой спецвагон! – фальшиво рассмеялся глыбастый мужик. В майке, в сплошной татуировке. – Парень пошутил, а вы уж и поверили. Строители мы. Бригада. Ждём остальных – вот и заняли. Должны подойти. Строители мы.
– Но вы не имеете права занимать целый вагон! Сколько вас? Откуда? Какая организация? Документы! – не отставал в фуражке.
– Да ладно тебе, товарищ! Грузитесь! Места всем хватит! Загуляли где-то наши – видать, не подойдут. Грузитесь! – и глыбастый одной рукой, как штору, сдвинул дверь вправо, до упора. Проходя мимо Кати, выдохнул злой водкой: – Шуточки любишь шутить, красотка!..
Казах в фуражке колебался. Но тут опять заревел паровоз, и казах махнул рукой своим: грузитесь! В вагон полетели мешки, тюки с шерстью, казашатки в тюбетейках, лукавые девчонки с многокосичками завзвизгивали, полезли женщины, взбалтывая тяжёлыми монистами; закряхтели аксакалы-старики в малахаях.
Катя и Митька успокоились. А через пять минут, когда поезд уже бойко постукивал, пили вместе с казахами чай из пиал, с баурсаками. У весёлых казашаток глаза были как очень чёрные живые смородины…
Потом, в эту последнюю ночь перед Алма-Атой, было пятеро оскалившихся финками бандитов в полуосвещённом громыхающем товарном вагоне, и напротив – овцами сбившихся на соломе у стенки женщин, детей, стариков…
На станции Алма-Ата-вторая, в зное привокзальной площади, меж тележек с ишачка́ми ходила полураздетая босая женщина. Она останавливалась перед возчиками в ватных халатах, о чём-то умоляюще просила их. С ней ходил мальчишка лет семи-восьми, тоже босой и полураздетый, но с баульчиком в руке. Старики-возчики подозрительно слушали, потом зло отмахивали их, отворачивались к своим ишачкам, деловито поправляли упряжь. Женщина и мальчишка шли дальше.
Их догнал старик-казах, тронул женщину за плечо. Ласковые, вековыми степными ветрами задутые щёлочки глаз. Улыбаясь, показал на своего ишачка с тележкой. Идя к тележке, женщина, чуть не рыдая, благодарила и благодарила старика. Тот смеялся, похлопывал её по плечу. Втроём уселись на тележку. Старик набросил на женщину какую-то тряпку, протянул обоим по большой лепёшке. Затем накинул верёвочным кнутиком ишачка по боку. Ишачок постриг ушками, подумал, и с места побежал – как будто частоколушки начал городить на мостовой.
– А-айда, Джайран, а-айда! – оборачивался, смеялся, подмигивал старик. – А-айда-а!
Ишачок бежал. Старик смеялся. Не замечая освобождённых слёз своих, смеялись с лепёшками в руках женщина и мальчишка. Смеялось в листве над головой бегущее солнце.
– А-айда, Джайран! А-айда-а-а!..
Ни в одном из четырёх госпиталей Алма-Аты Колосков Иван Дмитриевич в списках раненых, находящихся на излечении, значиться не будет…
20Спустя год, в городе П-ске, по улице Грибоедова, во дворе пимокатной артели слепых, в один из июльских дней стоял высокий мужчина в прорезиненном длинном фартуке. К груди его застывши припала женщина. Платок с головы у неё съехал, рассыпав на лицо, на закрытые мокрые глаза, с сильной проседью короткие волосы. На обгоревшем, как оплавленном, лице мужчины жуткой медалью вывернулась глазница. Другой глаз – точно выпуклый застрявший кусок свинца. Одной рукой мужчина прижимал к себе женщину, другой – слепо тыкался, цепко хватал длинными пальцами парнишку лет восьми: плечи его, голову, сбив с него кепку. Парнишка удерживал баульчик у груди, и, будто от цепких лихорадочных тычков, из глаз его проливались слёзы.
– Катя!.. Митя!.. Сынок!.. – из маленького стянутого рта, как из жизни другой, прилетали прерывистые слова.
Вокруг трёх этих людей суетилась какая-то пожилая женщина в чёрном халате. Всё сгребала в одно – чемодан, сумку, узелок. Но всё разваливалось у неё, падало, и она, словно боясь остановиться, всё сгребала и сгребала, плача и бормоча:
– Да что же вы стоите-то? Да что же вы стоите-то? Что же вы стоите-то?..
В низких открытых окнах полуподвала, как слепая, насторожённая рощица перед грозой, застыли обнажёнными глазами инвалиды.
Парус
1Отец лежал на столе. Длинный этот стол притащили от соседей. Но всё равно он был короток отцу: ноги в новых носках торчали за край. Дядя Коля-писатель пытался сейчас натянуть на ноги новые тапочки. Одной своей рукой. Тапочки не налезали. Ноги казались култастыми, и словно бы тоже не отца. Саша, помоги! Сашка дёрнулся, но в руку вцепился брат Колька. Ну, что же ты? Повернувшиеся стёкла очков от слёз точно были заткнуты тряпками. Ну! Сашка, выдернув руку, подошёл. Когда натягивали тапку, коснулся заголившейся ноги отца. Схватился сразу за неё. Обеими руками. Нога была замороженной, сырой, как будто отходила от мороза… Отступил назад. Колька цапнулся за руку. Вытаращив глазёнки, смотрел.
Константин Иванович лежал с закинувшейся головой, со сложенными на груди руками. И почему-то только на левой руке посинели ногти. Длинные пальцы казались выводами от сердца. Тупиковыми проводами с засинелыми лампочками… Чудились выпавшим мозгом его вьющиеся белые волосы…
Дядя Коля приспосабливал свёрнутое одеяло под запрокинувшуюся голову друга. Сашка снова бросился. Подсунули. Дядя Коля опустил голову на этот валик. Знобясь, Сашка торопливо приглаживал волосы отца. Так приглаживает мать волосы ребёнку.
Пришёл и стоял молчком Малозёмов с палкой. Низенький, с кудлатой бородой. Работавший когда-то тоже в уфимской газете. Знавший Константина Ивановича. Шофёр. Давно на пенсии. Смотрел на мёртвого спокойно, даже равнодушно. Как смотрит привыкший могильщик. Или музыкант похоронного оркестра. Просто жмур лежит. Жмурик. Которого скоро потащат. И нужно будет вышагивать сзади, равнодушным поцелуем прикладываться к своей альтушке. Выдувать из неё привычную рафинированную душераздирающую скорбь… Не сказав ни единого слова, ушёл.
Сидели рядком. Как на посиделках. На стульях у стены. Мужчина и два пацанёнка. Ждали, когда Антонина с коновозчиком привезёт гроб. Дядя Коля всё сокрушался об орденах. Которых нигде не нашли. Даже орденскую планку. Новый костюм серого цвета надет, а орденской планки на нём нету. Как же так? Как будто и не было их у него. Как будто и не воевал. Сашка сказал, что, наверное, в Уфе. На его квартире. Мать обещала съездить. После похорон. Поговорить с хозяйкой квартиры. Должны там, наверное, найтись.
Точно охраняющая сама себя семейка, стояли на бугорке отдельно от всех трое: пожилая, присадисто-квадратная женщина в чёрном, и два её сына. Взрослые мужчины. Женщина поджимала губки, и чёрные живые глаза её исподтишка поглядывали на провожающих, свесивших головы возле гроба. Траурная кисея её сыро поблёскивала. Как чёрная живая икра. Сыновья тоже были в чёрных костюмах. Обоим уже под сорок. Один торчал над матерью какой-то уклончивый, вроде свилеватого гвоздя, выдернутого из доски, другой – толстый, низенький, сильно потел, поминутно отирался платком.
Новое кладбище стояло голым, в стороне от старого, зелёного, лезло в гору. Всего одно дерево росло тут… Когда прилетал ветерок, берёза словно вставала на носочки и начинала трепетать. Как балерина. Неподалёку от неё, на выкошенной полянке, по стерне ходил маленький Колька, брат Сашки. Выбивал, выжимал ботинками из знойной стерни фонтанчики мелких кузнечиков. Калерия, мать, кинулась, треснула по затылку… Медленно, скорбно, вернулась ко всем, прошла опять к гробу, к сестре возле него.
Малозёмов-пенсионер не подходил к скорбящим. Зачем-то проверяюще трогал клюшкой оградки и памятники. Как будто жил здесь. Среди них, этих памятников. Приклонённый, в кудлатенькой бороде, мордочкой напоминал замшелую избушку.
Пока открытый гроб стоял на специальных ко́злах довольно высоко, люди говорили покойному какие-то слова. Запомнился всем солидный мужчина, приехавший из Уфы от редакции. Делая перерывы в своей прощальной речи, он по-хозяйски, точно столяр с метром, раскидывал по гробу руки и осматривал поверх очков всего покойника. И сопел. Когда же говорил дядя Коля-писатель, Сашка видел, что правое безрукое плечо у него высоко вздёргивалось, перекашивалось. Будто у поджариваемой утки!.. Потом заколотили крышку, на верёвках опустили гроб вниз. Гроб точно разом исчез с земли. Провалился. Люди с облегчением начали кидать горстки земли и отходить. У матери глаза горели медно. Как у овцы. Сашка вцепился в её руку.