Том 22. Жизнь Клима Самгина. Часть 4 - Максим Горький
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я деревню знаю, знаю, что говорили ваши на выборах в Думу, — оглушительно гремел Хотяинцев. — Вы соображаете, почему у вас оказалось так много попов? Ага!
Тут явились Дронов и Шемякин, оба выпивши, и, как всегда, прокричали новости: министр Кассо разгромил московский университет, есть намерение изгнать из петербургского четыреста человек студентов, из варшавского — полтораста.
Хотяинцев, закусив длинные губы так, что подбородок высунулся — вперед и серое лицо его сморщилось, точно лицо старика, выслушал новости, шумно вздохнул и сказал мрачно:
— Ты, Ванечка, радуешься, как пожарный, который давно не гасил огня… Ей-богу!
— Молчи, мордвин! — кричал Дронов. — А — итало-турецкой войны — не хотите? Хо-хо-о! Все — на пользу… Итальянцы у нас больше хлеба купят…
Шемякин поставил пред Тосей большую коробку конфект и, наклонясь к лицу женщины, что-то сказал, — она отрицательно качнула головой.
— Нет, вы обратите внимание, — ревел Хотяинцев, взмахивая руками, точно утопающий. — В армии у нас командуют остзейские бароны Ренненкампфы, Штакель-берги, и везде сколько угодно этих бергов, кампфов. В средней школе — чехи. Донской уголь — французы завоевали. Теперь вот бессарабец-царанин пошел на нас: Кассо, Пуришкевич, Крушеван, Крупенский и — чорт их сосчитает! А мы, русские, — чего делаем? Лапти плетем, а?
— А вы — русский? — ядовито спросил Говорков.
— Я? — Хотяинцев удивленно посмотрел на него и обратился к Дронову: — Ваня, скажи ему, что Мордвин — псевдоним мой. Деточка, — жалобно глядя на Говоркова, продолжал он. — Русский я, русский, сын сельского учителя, внук попа.
Самгин, искоса следя за Шемякиным и Таисьей, думал:
«Продаст ее Дронов этому болвану».
Один за другим являлись люди, и каждый из них, как пчела взятку, приносил какую-нибудь новость: анекдот, факт, сплетню. Анекдоты отлично рассказывал только что исключенный студент Ерухимович, внук еврея-кантониста, юноша настолько волосатый, что, казалось, ему не меньше тридцати лет. В шапке черных и, должно быть, жестких волос с густосиними щеками и широкой синей полосой на месте усов, которые как бы заменялись толстыми бровями, он смотрел из-под нахмуренных бровей мрачно, тяжело вздыхал, его толстые яркокрасные [губы] смачно чмокали, и, спрятав руки за спину, не улыбаясь, звонким, но комически унылым голосом он рассказывал:
«Шли по Невскому два обывателя, и один другому сказал:
— Эх, дурак!
Подошел к ним полицейский:
— Пожалуйте в участок.
— За что?
— За оскорбление его величества.
— Да — ты, брат, с ума сошел? Это я приятеля обругал!
— Прошу не сопротивляться. Всем известно, кто у нас дурак!»
Это очень утешало людей, они охотно смеялись, просили:
— Ну, еще, Ерухимович! Еще, пожалуйста! Ах — как талантливо!
Ерухимович смотрел на всех неподвижным взглядом каменных глаз и рассказывал еще.
Самгину все анекдоты казались одинаково глупыми. Он видел, что сегодня ему не удастся побеседовать с Таисьей, и хотел уйти, но его заинтересовала речь Розы Грейман. Роза только что пришла и, должно быть, тоже принесла какую-то новость, встреченную недоверчиво. Сидя на стуле боком к его спинке, держась за нее одной рукой, а пальцем другой грозя Хотяинцеву и Говоркову, она говорила:
— Вы — как гимназисты. Вам кажется, что вы сделали революцию, получили эту смешную вашу Думу и — уже взрослые люди, уже европейцы, уже можете сжечь учебники, чтоб забыть, чему учились?
— Бей, Роза! — с натугой кричал Дронов, согнувшись, вытаскивая из бутылки пробку. — Бей, чтоб не зазнавались!
Она не требовала поощрений, ее не сильный, тонкий, но горячий голосок ввинчивался в шум, точно буравчик, и ворчливые, вполголоса, реплики Хотяинцева не заглушали его.
— Вы думаете: если вас не повесили, так вы победили? Да?
— Что вы хотите сказать? — закричал Говорков. Шемякин взглянул на него и болезненно сморщил свое лицо, похожее на огромное румяное яблоко.
— Вы возвращаетесь к самодовольству старых народников, — говорила Роза. — Воображаете себя своеобразной страной, которая живет по своим каким-то законам.
— Ну-у, это неверно, — сказал Хотяинцев с явным сожалением.
— Неверно? Нет, верно. До пятого года — даже начиная с восьмидесятых — вы больше обращали внимания на жизнь Европы и вообще мира. Теперь вас Европа и внешняя политика правительства не интересует. А это — преступная политика, преступная по ее глупости. Что значит посылка солдат в Персию? И темные затеи на Балканах?
И усиление националистической политики против Польши, Финляндии, против евреев? Вы об этом думаете?
Самгин незаметно, ни с кем не простясь, ушел. Несносно было видеть, как любезничает Шемякин, как масляно блестят его котовы глаза и как внимательно вслушивается Таисья в его речь.
«Дронов выпросит у этого кота денег на газету и уступит ему женщину, подлец, — окончательно решил он. Не хотелось сознаться, что это решение огорчает и возмущает его сильнее, чем можно было ожидать. Он тотчас же позаботился отойти в сторону от обидной неудачи. — А эта еврейка — права. Вопросами внешней политики надобно заняться. Да».
Затем он подумал, что у Елены гораздо приятнее бывать, чем у Дронова, но что вполне возможное- сожительство с Еленой было бы не так удобно, как с Таисьей.
«Избалована. Жизнь с ней была бы очень шумной, хаотической. Но — она неглупа. И с ней — свободно…»
Дни, недели, месяцы текли с быстротой, которая как будто все усиливалась. Впечатление это создавалось, вероятно, потому, что здоровье Прозорова уже совершенно не позволяло ему работать, а у него была весьма обильная клиентура в провинции, и Клим Иванович часто выезжал в Новгород, Псков, Вологду. Провинция оставалась такой же, какой он наблюдал ее раньше: такие же осмотрительно либеральные адвокаты, такие же скучные клиенты, неумело услужливые лакеи в гостиницах, скучные, серые обыватели, в плену мелочей жизни, и так же, как раньше, как везде, извозчики округа петербургской судебной палаты жаловались на дороговизну овса.
Если исключить деревянный скрип и стук газеток «Союза русского народа», не заметно было, чтоб провинция, пережив события 905-7 годов, в чем-то изменилась, хотя, пожалуй, можно было отметить, что у людей еще более окрепло сознание их права обильно и разнообразно кушать.
Весной Елена повезла мужа за границу, а через семь недель Самгин. получил от нее телеграмму: «Антон скончался, хороню здесь». Через несколько дней она приехала, покрасив волосы на голове еще более ярко, это совершенно не совпадало с необычным для нее простеньким темным платьем, и Самгин подумал, что именно это раздражало ее. Но оказалось, что французское общество страхования жизни не уплатило ей деньги по полису Прозорова на ее имя.
— Чорт их знает, чего им нужно! — негодовала она. — Вот любят деньги эти милые французы. Со. мной духовное завещание, хлопотал консул — не платят!
Затем, более миролюбиво, она добавила:
— То есть они — платят, но требуют скидки в 50 тысяч франков, а я хочу получить все двести. И, уже счастливо улыбаясь:
— Да здесь получу 60 тысяч рублей. Можно жить, да? Затем она предложила Самгину взять все дела и па старым делам Прозорова платить ей четверть гонорара.
— Много — четверть? — спросила она, внимательно елядя в его лицо. Самгин получал половину и сказал, что четверть — достаточно.
Она засмеялась.
— Я пошутила, милый мой Клим Иванович. Ничего не надо мне. Я не жадная. Антона уговорила застраховаться в мою пользу, это — да! Но уж если продавать себя, так — недешево. Верно?
— Что вы называете продаваться? — спросил он, пожимая плечами, желая показать, что ее слова возмущают его, но она, усмехаясь, обвела руками вокруг себя, встряхнула юбки- и сказала:
— Вот это. Не любезничайте, милый человек, не фальшивьте, не надо! Я себе цену знаю.
Да, с ней было легко, просто. А вообще жизнь снова начала тревожить неожиданностями. В Киеве убили Столыпина. В квартире Дронова разгорелись чрезвычайно ожесточенные прения да тему — кто убил: охрана? или террористы партии эсеров? Ожесточенность спора удивила Самгина: он не слышал в ней радости, которую обычно возбуждали, акты террора, и ему- казалось, что все спорящие недовольны, даже огорчены казнью министра.
Эта настроение определил Тагильский; поглаживая пальцами щеточку волос на подбородке, он сказал:
— Известно, что не один только Азеф был представителем эсеров в охране и представителем департамента полиции в партии. Есть слух, что стрелок — раскаявшийся провокатор, а также говорят, что на допросе он заявил: жизнь — не бессмысленна, но смысл ее сводится к поглощению отбивных котлет, и ведь неважно — съем я еще тысячу котлет или перестану поглощать их, потому что завтра меня повесят. Так как Сазоновы и Каляевы ничего подобного не говорили, — я разрешаю себе оценить поступок господина Богрова как небольшую аварию механизма департамента полиции.