Правда и блаженство - Евгений Шишкин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Есть еще хворые? — торопил Обух.
Алексей не шагнул. Стоявший рядом Иван Курочкин тоже не вышел из шеренги. Это опять их чем-то сблизило.
Сержанты подходили к больным, изгалялись:
— У тэбя какая болесь? Почки? Пива мнохо лопал… Шо у тэбя? Тонзилит? Это кашель? В час вылечим… Да с твоей ряхой можно комбайн таскать… Шо очки? У всех очки! Зрение слабое? А обоняние? На свинарник отправим, навоз кидать. Там токо обоняние нужно…
Старший сержант Обух прервал комедь:
— Больные — это сачки и уроды! Сержант Мирошниченко, отвести больных на разгрузку угля. В кочегарку! Там они сразу пойдут на поправку. Больные, напра-во! Шаго-ом арш!
Мирошниченко на ходу, с матюгами, перестроив больных в колонну по два, повел их к кочегарке, где уголь разгружали большими совковыми лопатами.
— Имеются ли среди вас художники, музыканты и другие творческие специалисты? — возвысил голос Обух. — Без булды спрашиваю. Надо оформить ленинскую комнату. Самодеятельность батареи надрочить к полковому смотру… Ну? Раппопорт, ты как?
В это время вблизи плаца появился осанистый, вальяжно-неспешный офицер. Майор. В шинели, в портупее, в шикарных, должно, яловых сапогах и черных кожаных перчатках. Сопровождал майора старшина Остапчук.
— Батарея, равняйсь! Смирно! Равнение на-лево! — проревел Обух и, высоко задирая ляжки, почеканил кривыми ногами к начальству.
Новобранцы стояли как истуканы.
— Здравствуйте, товарищи курсанты! — проревел майор, выйдя на середину плаца.
Приветствие новобранцы с испугу прокричали громко, но вразнобой. Майор поощрительно улыбнулся, осмотрел шеренгу, представился:
— Я замполит дивизиона. Фамилия у меня простая и короткая. Состоит всего из трех букв.
— Х-уй — уй — уй — уй, — негромко, словно эхо прокатилось по строю.
— Не-ет, — заулыбался майор. — Вы ошибаетесь. Моя фамилия Зык. Майор Зык.
Майор Зык обстоятельно излагал задачи учебного артиллерийского подразделения. Он при этом то строго хмурился, то ласково жмурил глаза и двигал рукой, успокоительно, ровно: вы, мол, слушайте, ребята, пригодится, я всё растолкую, всё объясню. При этом он трижды повторил, видать, излюбленную фразу:
— Труд сделал из обезьяны человека. Труд сделает из человека солдата.
Вечерело. Небо надвигалось на землю. Настаивался пепельный сумрак. Ветер со стороны Финского залива нес пронизывающий холод. Этот холод становился все жгучее. Ноги без движений окоченели — и не понять: живы они, действуют или превратились в бесчувственные ходули. Пальцы рук не согнуть, не разогнуть — одеревенели. Тело изнывало от беспрестанной мелкотной дрожи.
— Ты как? — тихо спросил немеющими губами Алексей Ворончихин стоявшего рядом Ивана Курочкина.
У Ивана прыгали от холода губы и слезились глаза.
— Терпимо, — произнес он. Но все его существо, казалось, кого-то умолительно спрашивало: когда, когда это кончится?
Всё только-только начиналось.
XПоезд катил к станции. За мутными окнами свинцово заблестела незамерзшая Вятка в белых снежных берегах. Сердце обожгло горькой радостью… К годовщине Октября по лагерным скопищам прокатилась амнистия. Валентина Семеновна тоже подпала под милостивую послабину Верховного Совета. И хоть урезка срока вышла невелика, всего-то год, но и день в неволе, за колючей опояской, не сравним с днем свободы.
Она ехала в автобусе в свой район, ехала, как все окружавшие ее люди, свободная, всем ровня, а все же чем-то помеченная. Чудилось, что народ автобусный на нее косится… На родной улице, у занесенного первоснежьем оврага, она долго глядела на соседскую, присыпанную снегом рябину с красными гроздьями. Стайка зябликов набросилась на рябину. Чирикают, рвут подмороженную ягоду. Она не спешила. Впереди холодный вдовий дом. Сыновья разъехались. Работу после тюрьмы походишь-поищешь… Но что это? Валентина Семеновна увидела родной дом, милый свой барак. Батюшки! Из трубы дым валит! Вот те раз! Скорее ближе подошла. Дух вкусный чуется. Знать, блины пекут.
Во главе стола сидел Череп. По правую руку от него Коленька, который к нему очень привязался и всегда чутко слушал. По левую руку — Анна Ильинична. Со сковородой у печи — Серафима. Череп рассказывал «теще» и «сыну», которых признавал родней лишь наполовину, о том, как научное судно «Миклухо-Маклай» во время шторма в Мозамбикском море вынесло на рифы, разбилось, и остатки уцелевшей команды оказались в непролазных джунглях Экваториальной Африки.
— Жрать-то охота, а кругом баобабы и полная безнадега. Поймали по случаю туземца-негра и жарили его на вертеле… Мясо у этих черномазых, как у старых кабанов. Жесткое, как подметка. Но ежели перед этим вмазать спирту, то нормальная закусь, елочки пушистые!
Светлоокий Коленька простодушно верил «папке» и улыбался. Анна Ильинична снисходительно вздыхала. Серафима старалась не слушать историю, но иногда невольно встревала:
— Спирт тоже в Африке нашли? Источник, поди, какой открыли?
Тут и нагрянула хозяйка.
У Серафимы из рук выпала сковорода на прихватке, Анна Ильинична поперхнулась блином, Коленька замер, Череп возликовал:
— Сестра вернулась! А ты, Сима, говорила, сегодня без водки обойдемся.
Все кинулись к Валентине Семеновне — обнимать, поздравлять с возвращением. Серафима повинно отчитывалась:
— Хозяйничаю… К себе Николая зову. Не идет. А он все же свой… Горячими блинами хочется покормить.
— У тебя уже жил один. Сейчас в психушке помереть не может. Я-то не дурень! Верно, Колян?
Коленька счастливо замотал головой.
У Валентины Семеновны ни капли претензий и отторжения к Серафиме, тем паче к матери ее и несчастному Коленьке, который выглядел сейчас счастливее всех.
— Иду я домой и все думаю, — говорила размягченная рюмкой вишневой наливки Валентина Семеновна, — вдовая, судимая, дети упорхнули. Будто не моя судьба, а в кино где-то подсмотрела. Остановлюсь, оглянусь кругом, ущипну себя — нет, моя судьба. Не кино это… Помню, отца посадили… Как он теперь? — взгляд упал на Николая.
— С начальников свалки его скинули. Теперь там же кладовщиком служит, — откликнулся Череп.
— …Я тогда дочкой врага народа стала. Девчушка еще… Лейтенант был молоденький у меня, Толик Смирнов, первая любовь. Сбежал от дочки-то… Я еще тогда подумала: будто мою судьбу за меня кто-то делает. Я ж про счастье мечтала. Ох, как мечтала! — Ты, Валя, давай не жалься. Русской бабе счастья много нельзя. Она избалуется, скурвится, — безобидно заметил Череп, подбавляя в бабьи рюмки наливки. — Спел бы ты, Николай, под гитару. Или под гармонь. Токо не похабное. Череп, будучи в легком подпитии, на вокальные партии безотказен. Он и без аккомпанемента мог петь. Он закинул голову, призакрыл глаза и повел песню, протяжную, незнакомую. Стародавнюю.
Я бросил отчий дом,Поехал во чужбину,Найти себе невесту и злата замечтал.
Анна Ильинична пригорюнилась. Коленька сидел как фып на ветке, насторожен, но головой по сторонам вертит, ждет какого-то действа. Серафима сидела с застывшей улыбкой на лице. Валентина Семеновна — со слезной поволокой на глазах, опустя голову, руки положа в подол.
Много меда и златаБыло в том во краю,И красавицы были шальные…
Слова и мотив песни были незамысловаты. Но простого разумения недостаточно, чтоб разгадать русскую песню: за немудреным рассказом песнопевца про чужбину таилась несказанная боль и тоска — то ли по родине, то ли по матери, то ли скрывалось чувство и вовсе невыразимое, затаенное, понятное лишь русскому сердцу. Смысл песни блуждал между тягой к скитальчеству и насильем разлуки, оправданной лукавыми словами «невесту и злата замечтал».
Счастья нет в том богатом краю,И растут там бескровные пальмы…
Пел Николай Смолянинов, пел. Ни к кому за столом эта песня не относилась. Она вроде касалась того, кто возмечтал о любви и счастье на чужой, нерусской стороне. Но все больше горюнилась Анна Ильинична, совсем окоченела улыбка на устах Серафимы, ниже и ниже клонилась голова Валентины Семеновны; Коленька слушал папку с раскрытым ртом.
Где ж ты молодость,Сила и воля моя?От любви до любви —Только жизнь, и не меньше…
Ночь. Светит луна. Блестит снег. Тихо на улице Мопра. Шаги идущих тоже тихи. Анна Ильинична, Серафима и Коленька бредут домой из гостей.
— Прибедняется Валя про счастье-то. Ей и с мужиком повезло, с Василием. И материнского счастья отломилось. Вон какие сыны! За все про все — полный расчет! — сказала Анна Ильинична. — У тебя вон, Симушка, и вдовства нету, и тюрьмы нету, а не больно много счастья выпало…