Правда и блаженство - Евгений Шишкин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Обычно, такие излияния звучали в тесной келье Константина. К себе в гости, в дом, где по соседству жили игумен Захарий и иеродиакон Даниил, отец Симеон послушника не зазывал. Келья же Константина была прежде и вовсе кладовой, находилась в самом углу монашеского, напоминающего барак с длинным коридором дома, и протапливалась плоше всех. Константин как мог обустроил свой угол, — побелил стены, утеплил окошко, покрасил дверь.
Откланявшись, отец Симеон, пригибая голову, чтоб не задеть за низкий косяк, вышел из кельи. Но Константин направился провожать его во двор. В коридоре отец Симеон речей с Константином не вел. Шел с видом строгим, косился на двери келий. В конце коридора им встретился инок Никодим, он вышел из маленькой безоконной каморки, где хранили разный инвентарь; Никодим не сказал ни слова, ушел к себе.
Здешнее монашеское сообщество было невелико, полдюжины монахов, но как во всяком коллективе тут имелись лидеры, честолюбцы, подхалимы, мелким бесом пробегал меж братии раздор. Инок Никодим нес свою лепту. Когда-то он учился в Московской духовной академии, но был исключен — то ли за нарушение дисциплинарного режима, то ли за богоотступнические высказывания. После ему выпала светская семейная жизнь, но и с женой вышли нелады. Она предалась плотскому греху — он принялся крепко учить ее кулаками. Чтобы не оказаться за решеткой, он в конце концов подался в монастырское отшельничество. В рамках монастырского житья вел себя примерно и был пострижен.
Жилистый, сухопарый, с крепкими пятернями, инок Никодим был прекрасным работником. Он и плотник, он и маляр, он и пасечник, он и конюх. Близ него всегда вились твари Божьи. Собаки, завидев его, мчались к нему со всех ног, никогда при нем не ссорились и покорно ели с рук и хлебный мякиш, и сырую морковь. Из ближнего леса к Никодиму прилетали синицы, снегири и чечетки, они тоже с его ладони брали пшено. Однажды Константин видел, как белка спустилась к Никодиму по сосновому стволу и опять же с ладони взяла семена подсолнуха. Казалось, с живностью инок Никодим ладил больше, чем с людьми, потому и был немногословен, за монашеским одеянием следил с небрежностью, вечно в кирзовых сапогах, в телогрейке, в шапке, а не скуфье.
К Константину, случись оказаться на общей работе, Никодим относился строго и даже невежливо. К отцу Симеону, казалось, — с подозрительностью и завистью. Оба, и Константин, и отец Симеон чувствовали себя неловко при встрече с иноком Никодимом. Вот и теперь, в поздний час встретив его в коридоре, им стало как-то сжато, тесно, на тепло их беседы дунуло ледяным холодком — Никодимовым взглядом.
Расставшись с отцом Симеоном на крыльце, Константин не заспешил к себе в келью, хоть и было холодно. Он задержался у монашеского дома поглядеть в небо.
Стояла поздняя осень, но снег еще не лег, и небо во всеобщей черноте ночи ярко сияло звездами. Храм Троицы плыл в потемках белеющим кораблем… Только махонькая лампочка горела над папертью, над сумрачной Троицей. Купола сизыми луковицами поднимались над черной полосой дальнего горизонтного леса. Крест скелетно прорисовывался на низкой сини неба. А в выси, куда стремился взгляд от потемочной земли, царило царство звезд — и крупных, и мелких, и гроздьями, и в одиночку и кучной полосой пыли на Млечном пути. Тоненький, тощенький месяц завис далёконько над лесом, не давал земле света, не смущал звезд…
Ночь стояла трогательно густа и чиста. Пахло морозом, промерзшими лужами, прелой прихваченной листвой. Вдруг Константин поймал в этом морозном воздухе запахи детства. Во дворе барака на улице Мопра стояли сараи и поленницы дров, и он стылым ноябрем по просьбе матери бежал за дровами и навсегда запомнил этот запах подмерзлых березовых рубленых дров, запах подмерзшей на тропинке глины, запах обмертвелой, скрюченной от холода палой листвы.
Константину стало бесконечно, до боли в сердце, до духоты жаль умершую несчастную мать. Потом жалость перекатилась на сошедшего с ума отца; потом ему стало жаль осужденную соседку Валентину Семеновну, потом отчего-то жаль, даже очень жаль Павла, который так долго был влюблен в Татьяну. Даже Алексея Ворончихина, который, казалось, пуще остальных любил жизнь, стало жаль. Вскоре жалость Константина разлилась на всех — на всех, кто живет под этим небом и не ведает силы рвущегося в небо церковного креста и всеисчерпывающего утешения молитв.
— Господи! — прошептал Константин. — Как же люди жили до пришествия Христа? — Константин почувствовал себя счастливым. Очень счастливым и обязанным разделить свое счастье с другими людьми, о которых даже не знает. — Как же им всем помочь? Как достучаться до них? Чтоб и они о Нем узнали?
Он почесал под бородой, у него всегда чесалось под бородой, когда было горько или радостно на душе. Перекрестился на черный крест над сизыми куполами и пошел в дом. Идя в келью, он подумал: надо поговорить с отцом Симеоном: прав ли он, Константин, когда молится за людей неправославных, отринутых безбожной властью и атеизмом школы от веры и церкви? Не грешно ли поминать в молитвах отца, который насмехался над самим Христом, Павла Ворончихина, который почитал антихриста Ленина, Алексея, его брата, который православный и даже верующий, но верующий не постоянно — по прихоти или просыпающемуся желанию? Об этом стоит много говорить, подумал Константин, предвкушая новые долгие часы общения с отцом Симеоном.
Дверь Никодимовой кельи, что находилась наискось от кельи Константина, была чуть приотворена. Константин утишил шаги и к своей двери подошел, тая дыхание. Но сосед его учуял. Выглянул в коридор.
— Дверь на засов запер? — придирчиво спросил Никодим.
— Да, — ответил Константин.
Никодим требовал от соседей, чтобы дверь на ночь запирали на засов: в коридоре, в нише без дверей, он оставлял хозяйский инструмент (косы, лопаты, топоры), говорил: «Целее будут под засовом-то».
— Кажется, запер, — усомнился вскоре Константин. — Я сейчас посмотрю.
Он вернулся к входным дверям, осторожно задвинул засов. Оглянулся.
— Откуда он узнал, что я не запер?
Дверь кельи инока Никодима была уже затворена.
XIIПо субботам в монастыре топили баню.
Константин баню не любил сызмалу. Он стыдился наготы своего тела, стыдился наготы мужчин, стыдился наготы отца, с которым в детстве приходилось ходить раз в неделю на помывку в общественную «мопровскую» баню. Он никогда не парился, разве что зайдет в парилку погреться на нижней ступеньке. В монастыре Константин старался идти в баню позже всех, мыться в одиночку.
В эту субботу баню готовили дольше обыкновенного: надавили первые морозы, бревенчатое банное помещение сильно выстудилось — требовало доброй протопки. Константин не рассчитал… В предбаннике он встретил инока Никодима, который уже одевался. Но на вешалке висела одежа еще двоих, которые находились в моечно-парной.
— Пойду погреюсь, — раздевшись, оправдательно улыбнулся Константин иноку Никодиму и взялся за ручку разбухшей банной двери.
Никодим заметил вдогонку:
— Если последний будешь, свет не забудь погасить. Подмети тут и воду из котла слей. Морозы — не порвало б котел-то.
— Сделаю, — дружелюбно кивнул Константин и рванул тяжелую дверь. Он и не ожидал — на верхнем полке сидел красный, как помидор, распаренный, круглый и увалистый отец Симеон в фетровом колпаке. На лавке внизу отдыхал дьякон Даниил, уже напаренный и помытый.
— Вот и напарник тебе, — сказал дьякон отцу Симеону. — Мне уж на воздух пора. Перегрелся. Доброго вам пару!
Дьякон вышел в предбанник. Отец Симеон весело крикнул Константину:
— Давай-ка я тебя, дорогой братец, попарю!
— Нет. Я жара переносить не могу, — стеснительно сказал Константин.
— Тогда меня похлещи! — почти приказал отец Симеон и указал Константину на пихтовый веник, что мок в тазу.
— Я не умею.
— Чего тут уметь? Лупи крепче, и всё! — рассмеялся отец Симеон. — Баню любить надобно, братец ты мой. В бане тело очищение и усладу находит. — Отец Симеон зачерпнул ковшом воды из ведра, плеснул на каленые булыжники возле печи. Вода на камнях взбрыкнулась, запрыгала ошпаренными каплями, зашипела, обратилась в жаркий пар. — Хлещи, брат! Не жалей!
Константину было жарко, душно, пот катил градом. А главное — неловко, совестно лупить веником своего наставника. Причем пихтовый веник был явно жгуче, деручее, нежели березовый.
— Пуще давай, братец! — выкрикивал, блестя красными губами меж усов и бороды, отец Симеон.
Тело у него было дородное, белое, под распаренно-красной кожей чувствовался слой жирка. Константин хлестал, казалось, больно, изо всех сил, но отец Симеон то и дело поворачивал к нему бороду и все требовал:
— Лупи! Не бойсь, брат мой! По ягодицам хвощи!