После бури. Книга первая - СЕРГЕЙ ЗАЛЫГИН
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Корнилов быстро вскочил, оделся, бросился из палатки. Действительно, неподалеку от скважины, около тех кустарников, под которыми Митрохин имел обыкновение закапывать в прохладную землю крынки с квасом, барахтались в схватке сам Митрохин, Миша-комсомолец, Портнягин и Сенушкин — они связывали по рукам сваленного на землю Ивана Ипполитовича.
— Что случилось? Что делаете? — крикнул Корнилов, но никто не отвечал, все пытались повернуть Ивана Ипполитовича со спины на живот, и, только когда с огромными усилиями это удалось и Портнягин стянул руки Ивана Ипполитовича толстой, покрытой металлической ржавчиной веревкой, он оглянулся и ответил:
— Сумасшедшего вяжем... Будто бы связали уже...
— Какого сумасшедшего?
Совсем нелегкий был вопрос.
Ивана Ипполитовича связали еще и по ногам, и он лежал на земле, содрогаясь грузным телом,— предмет какой-то странной жизни, лишний в пространстве между двумя палатками, светло-зелеными кустами и черным, углубленным в землю пятном, вытоптанным людьми вокруг металлического устья скважины за время буровых работ... Предмет этот, все еще называемый Иваном Ипполитовичем, уже перестал быть мастером и человеком, а сделался неуместным, лишним не только для вот этого небольшого пространства, но и для всего мира.
После недолгого затишья, после борьбы и сопротивления Иван Ипполитович содрогнулся снова и очень сильно, его подбросило над землей, и он оказался лежащим на спине, и тут обнаружилось его лицо — в синяках, в кровоподтеках, в сочащейся из бровей, из подбородка, из щек крови, как бы с отпечатком красного круга, из которого смотрели небольшие неподвижные, с расширенными зрачками глаза...
— Зачем вы его? — спросил Корнилов с удивлением. — Зачем?
И отвернулся. Невозможно было смотреть в это лицо.
— Не мы... Он сам, собственным телом и головой хотел в скважину пролезть! За этим занятием его и застали! — ответил Митрохин, улыбаясь робкой и боязливой улыбкой, словно и ему тоже было не чуждо это желание — проникнуть в скважину, утонуть в ней.— В скважину головой хотел он пролезть!
— Иван Ипполитович! — позвал Корнилов. — Такой мастер, такой прекрасный и знающий мастер... Что с вами случилось?
Мастер приподнял голову, внимательно осмотрелся вокруг
— Зачем вы со мной сделали? Петр Николаевич, прошу вас, развяжите меня сейчас же! У меня руки затекли совершенно. Мне больно. Я человек, и зачем же со мной так обращаться? Я ведь протестую!
И так все это естественно он произнес, так мирно, благожелательно, что Корнилов невольно представил все случившееся каким-то недоразумением, ошибкой и приблизился к мастеру, нагнулся к нему, потянул на себя веревку.
— Снова вязать не будем! — сказал Корнилову Сенушкин.— Ни в коем случае! Едва живые остались, он, битюг, силищи страшенной. А в бешенстве тем более... Нет уж, второй раз не будем!
Мастер повернулся к Сенушкину:
— И не стыдно? Не стыдно про человека говорить «битюг»? Про живого человека и даже в его присутствии! Да с каждым может произойти затмение, ну и что? Ну, не выдержал я в тот миг исказительства мысли человеческой, вашего, Петр Николаевич, упорства и презрения к великой книге моей не выдержал, так мало ли что не выдерживает человек? Вы все выдерживаете? Все на свете? Зачем по этой причине человека истязать? Связывать по рукам-ногам? Хорошо ли это? Благородно ли? Человечно ли? И не ужасно ли?
Опять Корнилову ничего не оставалось, как развязать мастера, и опять Сенушкин сказал:
— Крест свят, товарищ Корнилов, я с безумцем более делов не имею. Хотя он тут всех побьет, хотя сам удавится-удушится, меня это нисколько уже не коснется...
Миша-комсомолец подтвердил:
— Сил нет с ним, с бешеным, связываться. Никаких! Портнягин с Митрохиным не сказали ничего, но было понятно, что развязывать мастера они не велят. Портнягин, отвернувшись в сторону, внимательно рассматривал на себе клочья порванной рубахи, Митрохин боязливо попятился в сторону, сказал взглядом: «Начнете развязывать, убегу куда глаза глядят!»
— Вы не слушайте их, Петр Николаевич, не слушайте — снова и торопливо заговорил Иван Ипполитович.— Они зла мне желают, они боятся, что я их в «Книгу ужасов» запишу. Прознали про мою книгу, в ту же минуту меня испугались и вот... вот видите, как связали? Если бы они меня не боялись, зачем бы вязать? Насилие, оно из страха делается! Но я на своем стою: ни одно злодеяние, на глазах у меня происходящее, безнаказанным-с не останется! Я каждое, кем бы оно ни было совершено-с, запишу в великую книгу. И не для себя — для человечества и его пользы ради... Да-с... Они все, вот эти люди-с, людьми желают быть-с, но только безнаказанно хотят это сделать, хотят конфеток каких-нибудь сладеньких
покушать ради того, чтобы сделаться людьми, не более того... А пройти сквозь ад многократно, а начитаться до умопросветления «Книги ужасов», а узнать зверя в самом себе — этого у них нет. Не желают-с! Этого не хотят-с! Им бы поторговаться, чтобы подешевле в людей произойти, а то и совершенно даром. И даже с очевидной выгодой для себя. Да-да, еще какую-нибудь сумму, дивиденд какой-нибудь получить за собственное очеловечивание, какую-нибудь пожизненную пенсию, генеральского, говорилось об этом в недавнем прошлом, значения-с... А не дадут, не будут они людьми — какая им от этого выгода?! Вот у них у всех какое-с рассуждение, мораль, изволите знать-с, какая! А за то, что я эти самые ихние мысли знаю, за то, что я один среди них великий писатель и человек, они и связывают меня по рукам-ногам! Во всю историю так бывало, знаю-с, но все равно, Петр Николаевич, развяжите меня! Сейчас же! Не хочу сказать, будто вы тоже человек истинный, но, чтобы одно справедливое движение сделать руками, вы все-таки способны, я знаю! Когда способны, развяжите! Сейчас же!
Покуда мастер говорил, все убеждались в его сумасшествии больше и больше, и только Корнилов терялся в догадках. Он ведь слышал эти же суждения мастера и раньше и тогда не угадывал в нем сумасшествия, а теперь должен был угадать, обязан был, но обязанность оказалась слишком тяжелой.
— Иван Ипполитович! — попытался что-то объяснить он мастеру.— Иван Ипполитович, дорогой, вы же в скважину хотели просунуть голову?! Значит, действительно с вами неладно, и, если вас развязать, предоставить самому себе, это вам же будет непоправимый вред! Потерпите, голубчик, мы вас вот-вот отправим к доктору, потерпите!
— Ну да, конечно, надо потерпеть...— как бы даже и согласился мастер, но тут же совсем уже другим, громким, стонущим голосом заговорил дальше: — Только сумасшедшие люди могут уговаривать друг друга терпеть и терпеть жизнь в нечеловеческом состоянии! А когда находится один, который совестливый, который великий, потому что идет от великого желания стать человеком истинным, к истине ужаса идет, ну хотя бы и тем способом, что заглядывает в страшную тьму, в глубину земляной скважины, собственным трудом созданной, собственными руками загубленной, когда так, то этот праведник всем другим уже зверем кажется, и они вяжут его грязными веревками, и кидают наземь, и глядят на него дико и с ненавистью, и объявляют лишенным ума! Вы-то со мной беседовали, Петр Николаевич, вы-то слышали мысль мою и ранее и не боялись ведь ее тогда нисколько, не принимали ее за сумасшедшую, наоборот, за сильную мысль вы ее почитали! — совершенно точно угадал мастер сомнения Корнилова, а угадав, продолжал еще громче, еще увереннее, умнее: — Вы поймите меня, мы знакомы давным-давно, гораздо прежде, как в «Буровой конторе» встретились, как сделали вы меня по некоторым по соображениям своим совладельцем, как послали в город Саратов на Волге получить причитаемое вам владение в виде бурового оборудования, десять комплектов, гораздо раньше всего этого мы о жизни друг друга подозревали, должны были подозревать, невозможно представить, чтобы нет, так за что же вы нынче меня забоялись-то, Петр Николаевич? За что, непонятно мне совершенно и для каждого здравомыслящего непонятно то же самое! Ну, не преступление ли это, этакая боязнь и подозрения, не преступление разве и не малодушие для вас, для человека в здравом уме и в памяти? Не позор ли и не ужас ли, которое в мою книгу великую записанные должны быть обязательно и во что бы то ни стало? Развяжите меня тотчас! Ну?! Будьте же человеком с человеческим сознанием! Хоть раз в жизни будьте им!
В замешательстве был Корнилов. В полнейшем. И чтобы понять, сошел ли с ума Иван Ипполитович или это кажется, только временное нашло на него затмение, он сделал еще одну попытку — в том же, а прежнем духе, как можно спокойнее продолжил разговор:
— Что же, Иван Ипполитович, вы увидели там? В скважине2
— Вот этого вам не понять! Вам не понять, а вы мне поэтому и не верите! Человек столь привык ничему не верить, чего он не понимает, а это — неправильно, это безнравственно и стыдно, такая гордыня, а я ведь за себя, за правоту свою, за светлое и непорочное свое сознание могу вам чем угодно, каким угодно именем божьим или человеческим поклясться! Хотите, именем Федора Михайловича! Он же вам безупречен! Вы моим упрекам к нему не верили, вы не хотели от него, чего я хотел, не спрашивали у него, зачем он бога в человеке оставил, зачем спутал земное с царством небесным, зачем не возвел бога над человеком и не возвел его в ужас мистический? Федор Михайлович только мне и упречный, вам же он без страха и упрека, так вот, хотите, его именем поклянусь?