Песня синих морей (Роман-легенда) - Константин Игнатьевич Кудиевский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Времени нет, товарищи, изучать биографии: немец в сорока километрах.
Так и пошел Колька на войну — со старой винтовкой, в чужом бушлате, матросом корабля, которого не было.
Кончался июль, тягучий и знойный. Горели хлеба. В белом пламени тускнело и плавилось солнце, затянутое гарью. Над землею висела, не оседая, пыль от разрывов, и потому горизонты казались коричневыми. Эта пыль не исчезала даже по ночам. Она лишь поднималась выше и там, в вышине, сбивалась в мглистые клубы Млечного Пути. Звезды гудели моторами «юнкерсов». Небо качалось в сполохах зарева, и жесткие дороги отступления скрипели на зубах у матросов.
Немецкие войска наступали из Бессарабии. Обороняющимся в степи не за что было зацепиться: едва бригада окапывалась, как выяснялось, что мотомехчасти врага уже обошли ее справа и слева. Отбиваться приходилось со всех сторон. Когда не хватало снарядов, когда не хватало сил сдержать свою ярость, матросы пошире распахивали бушлаты на груди, чтоб ярче виделись тельняшки, и поднимались в штыковые атаки. Шли молча, без криков «ура», в молчании закусив пересохшие губы, шли прямо на врага, слив воедино сверкание глаз и сверкание штыков. И гитлеровцы не выдерживали — в страхе бросали оружие, бежали, не глядя куда, по хлебам и окопам, бежали, пока не настигала их смерть. В те дни и родилось, наверное, среди немцев пугливое прозвище наших матросов: черные дьяволы.
Ходил в штыковые атаки и Колька. Услышав тихую команду приготовиться, подтягивал ближе винтовку — и замирал. Это были самые жуткие мгновения — мгновения ожидания, до броска. Цепенела кровь, и земля, не отпуская от себя, вонзала в тело сотни тяжелых когтей. Кольке всегда казалось, что где-то внутри его, там, где теплится сердце, надоедливо и противно чешется позвоночник. Звучало короткое слово «Вперед!», он задерживал дыхание, словно оно могло помешать ему, вскакивал вместе со всеми, распрямлялся, и воздух, текущий навстречу, начинал звенеть в его ушах. Кто-то ойкал рядом, кто-то падал в пшеницу — он ни о чем не думал и не оглядывался. Шел вместе со всеми, ускоряя шаг, глотал сухую слюну, вдыхал раздутыми ноздрями близкий запах пулеметного огня, шел, не различая перед глазами ни неба, ни солнца — только блесткое острие штыка да ненавистные фигурки врага — серо-зеленые, как гаденыши степных медянок… Потом, после атаки, пил из фляги мутную теплую воду и старательно вытирал листами подорожника грани штыка. Он ничего не помнил об этих атаках и ничего не смог бы о них рассказать. Но первый бой врезался в память, наверное, навсегда.
Колька находился в группе боевого охранения в километре от большого степного села, перед которым бригада заняла оборону. Он лежал на краю поля, у большака, в низкорослой пшенице, заросшей васильками и бессмертником. В хлебах лениво вскрикивали перепела, медленно плыло куда-то к морю июльское небо. Кольку клонило в сон: он не спал уже несколько ночей, им овладела великая солдатская усталость, та усталость, что притупляет любые иные чувства, даже страх. Он лишь изредка, с трудом поднимая тяжелые веки, поглядывал на дорогу, в ту сторону, откуда могли появиться немцы.
Он спал и не спал. В мгновения, когда проваливался в дрему, смутные видения соединялись с реальными запахами и звуками, и ему виделись моря, пахнущие колосьями, и чайки с голосами перепелов. Потом на краю морей, за самыми дальними горизонтами, вставала Елена в белом концертном платье — чужая и одинокая, как заблудившийся парус. Серыми глазами, наполненными грустью, смотрела она в синие дали, и ветер доносил к побережью то ли горестный шепот ее, то ли болью кричащие думы: «Люблю — и потому убегаю… Я бреду по дороге вест-тень-зюйд уже много веков. Я устала, но дорога моей любви — тянется бесконечно…». Колька вздрагивал, просыпался и долго лежал неподвижно, прижавшись лицом к иссохшей, шершавой земле.
В такую минуту и услышал он треск моторов. По большаку ехали немецкие мотоциклисты — ехали неторопливо и спокойно, растянувшись, чтобы не глотать пыль впереди идущих машин, ехали так, словно им было наплевать и на Кольку Лаврухина, и на морскую бригаду, и на всю советскую землю вместе с ее народом, армией и оружием. «Разведка», — мелькнула догадка. — Вот и наступила встреча с врагом. Как говорил Андрей Иволгин: «Глаза в глаза, ствол в ствол». Он не ощутил ни страха, ни даже волнения, — только равнодушную злость и обиду, вызванную наглостью вpara. Поудобнее расставил локти, долго целился и лишь затем потянул на себя курок. Выстрела не слышал. Увидел только, как рыскнул в сторону передний мотоцикл, ткнулся к глухую стену пшеницы и замер. Выскочил из коляски серо-зеленый солдат, припадая к земле, побежал назад, к машинам, которые поспешно разворачивались на дороге. А тот, что сидел за рулем, никак не мог поднять отяжелевшую голову и так, головой вперед, словно тянула она его к горячей земле, медленно сполз с машины и упал лицом в придорожные заросли молочая.
Из пшеницы продолжали стрелять матросы — их выстрелы звучали резко и жестко в пересохшей от зноя степи. А мотоциклисты, — теперь уже торопливо, на полной скорости, — отходили по большаку, прикрываясь ползучими клубами пыли, как дымзавесой… Потом наступила тишина, и иемец, неподвижно лежавший шагах в сорока от Кольки, казался естественно и навечно вписанным в эту тишину. Лишь когда снова услышал Колька гудение шмелей, стрекотание кузнечиков, вздрогнул от мысли, что в ушах убитого им солдата по-прежнему царит безмолвие.
— Теперь жди фрицевских танков, — как-то вяло и равнодушно заметил Рябошапко.
«Надо забрать автомат», — решил Колька. Закинув винтовку за спину, раздвигая серые травы, пополз по обочине шляха к немцу. Полз он долго и нарочито медленно, часто останавливаясь, переводя дыхание. Тогда в глаза ударяло небо, наполненное солнечной мглой, и тонкие былинки степной ромашки. Чем меньше оставалось шагов до мотоциклиста, тем медлительней становились движения Кольки. Не испугавшись врага живого, он приближался с гулкой тревогой к мертвому, словно приближался к неведомой тайне, познать которую не дозволено никому. Это была не тайна смерти, скорее — тайна чужой незнакомой жизни, которая прошумела где-то вдали и могла бы шуметь еще и сейчас, не оборви ее Колька суровым спуском курка. Но разве он, Колька, в этом повинен? Разве этот чужой солдат не вторгся в мирную жизнь родного Кольке народа? Солдат имел право жить на другой — на своей — земле. Он не имел даже права здесь умирать — среди украинских ромашек и синих брызг васильков. И потому ромашки тянутся к солнцу,