Тени исчезают в полдень - Анатолий Иванов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— На, смотри, смотри! Скалозуб ты... чубатый!
Она надеялась все-таки — снизу Митька ничего не рассмотрит. Но «скалозуб», обладавший орлиной зоркостью, разглядел. Разглядел и участливо покачал головой:
— Насколько я понимаю в медицине, это действительно мозоли. Ну, ничего, у других бывает хуже.
Если бы не это участие, Иринка, может, сдержалась бы еще. Но тут у нее мелко-мелко задрожала нижняя губа.
— Ну и что? Ну и мозоли! — с обидой крикнула она сквозь слезы. — А ты... ты...
Казалось, теперь-то должен был остановиться Митька, потому что лежачего не бьют. Но он произнес не торопясь, безжалостно, с нескрываемым злорадством:
— Да, понятно. Вилами махать — не телячью шерстку гладить.
И, перекинув пиджак на другое плечо, пошел в коровник.
— Ну чего, ей-Богу, над человеком маешься?! Изо рта прям ядовитость так и льется, — сердито проговорил Филимон.
Но Митька даже не обернулся.
Иринке хотелось кинуть ему вслед слова, тяжелые, как булыжники, горячие, как кипяток, чтоб его прибило и обожгло одновременно. И, не найдя таких слов, закусила губу, упала на скирду, провалилась в разнотравье. Клавдия накрыла ее Митькиным полушубком, а затем и сама залезла под него.
Под полушубком было тепло. Иринка, свернувшись калачиком, как котенок, чуть подрагивала.
— Ну чего ты? — мягко сказала Клавдия. — Вот еще...
В ответ на это Иринка прижалась к ней и заплакала навзрыд.
— Почему он такой? За что он меня... так?
— Митька-то? — переспросила Никулина, обняла Ирину.
И долго молчала. Иринка всхлипывала все ровнее и тише, как обиженный и теперь успокаивающийся ребенок.
— Любит он тебя, однако, — вдруг сказала Клавдия.
Иринка дернулась всем телом, откинула полушубок, вскочила на колени:
— Ты... что это?! Да он... он... Да ты что? Ты откуда...
— Да я уж знаю, — негромко ответила Клавдия.
Она проговорила это задумчиво и печально, глядя на сухой синий колокольчик, выглядывающий сквозь перепутанные травяные стебли. Колокольчик был как живой, он нисколько не потерял своей синевы. Он был только засохший. Принеси, казалось, его в тепло, поставь в банку с водой — и он расправит лепестки, зацветет.
— Я знаю, — повторила она тихонько, чтобы не сломать, вытащила цветок и стала нюхать. — Гляди-ка, и пахнет!
— Н-нет, не-ет! — крикнула Иринка, упала обратно в сено и зарыдала тяжелее прежнего.
Клавдия осторожно положила сухой колокольчик сбоку, снова укрыла Иринку и легла сама.
Она дала Иринке выплакаться, а потом сказала ласково:
— И ты его любишь, Иришенька...
На этот раз Иринка затаила дыхание. Только бешено и звонко барабанило сердце.
Клавдия, прижав к себе Иринку, слушала и слушала этот стук. И почему-то пьянела, почему-то кружилась у нее голова. И старалась она еще что-то вспомнить, но не могла.
— Разве... разве... она такая? — еле слышно спросила Ирина. Слово «любовь» девушка не могла выговорить. Она по-прежнему не шевелилась и теперь, кажется, не дышала.
— Она всякая бывает, Иришенька, — прошептала ей в ухо Клавдия, легла на спину, заложила руки за голову и стала печально смотреть в небо.
Над деревней пролетел какой-то маленький самолетик. Он был так высоко, что казалось, совсем не двигался, а висел недвижимо, точно вмерз в небо, как камень в голубую толщу льда.
Иринка наконец шевельнулась, приподнялась. Но, встретившись взглядом с Клавдией, прикрыла глаза, словно от нестерпимо яркого света, и опять нырнула под полушубок.
— Глупенькая ты, ей-Богу! — вздохнула Клавдия.
— Я думала... что цветы в это время цвести будут, — спустя минуту прошептала Ирина, высунула голову из-под полушубка и тоже стала смотреть в небо. — И рассвет будет особый... Голубой-голубой. Потом...
— Рассвет? Цветы? — думая о чем-то, переспросила Клавдия, протянула руку, опять взяла колокольчик, высушенный когда-то солнцем, а потом морозами, и стала смотреть на него. — А если полдень? Огурцы горками насыпаны... И полдень, полдень... Солнце прямо над головой...
И, помолчав, задала еще один вопрос:
— Как думаешь, я умею любить?
— Да ты о чем, тетя Клаша?
Иринка уже сидела и удивленно, во все глаза, смотрела на Клавдию. Опомнившись, Никулина тоже быстро поднялась, обхватила Иринку за шею, прижалась щекой к ее горячему лицу, воскликнула:
— Дура я, ой, дура! Ты не слушай, Иринушка. И будь... осторожна будь...
— Как... осторожна?
— Митька — он ведь... — Но дальше Клавдия не знала, что сказать, а главное, не была уверена, нужно ли говорить. — Видишь, какой он, Митька...
— Какой? — еще раз спросила Иринка.
— А может, другой он теперь, — произнесла Клавдия со вздохом. И, будто опасаясь, что Иринка станет задавать новые вопросы, вскочила на ноги. — Ну, где наши мужики? — И закричала в сторону коровника: — Э эй! Филимон! Кончайте перекур!
Первым к скирде подошел Митька. Глянул наверх, улыбнулся во весь рот. Хотел что-то сказать. Но Иринка, презрительно сложив губы, спихнула ногой полушубок со скирды и отвернулась.
Митька сразу помрачнел, спросил у подошедшего Филимона:
— Это всегда так было — красоты у девки на фунт, а спеси в пуд не уложить?
— Подумаешь! — фыркнула Иринка. — Остряк-самоучка! — И отвернулась.
Филимон Колесников посмотрел сперва на Иринку, потом на Митьку и ответил как-то странно:
— Эх вы, ребята-голуби...
Клавдия ничего не сказала. Только снова вздохнула.
Глава 16
Дом Морозова, срубленный из толстых, в обхват, бревен, с небольшими квадратными окошками, пропускавшими внутрь очень мало света, чем-то походил на самого Устина. Он, как и его хозяин, был молчалив, тих, угрюм и, казалось, одинок, хотя стоял в одном ряду с другими домами.
Когда-то вокруг дома не было никакой ограды. В те времена его двери днем и ночью стояли распахнутыми, а оконца без ставен приветливо улыбались каждому прохожему, приглашая в гости. И люди, будто откликаясь на этот зов, заворачивали к Морозовым, неизменно встречая радушие хозяев.
Постепенно приветливость и радушие Морозовых убавлялись, как убавляются воды Светлихи по мере наступления знойных дней. Люди заходили к ним все реже и реже.
Устин всю усадьбу, включая большой огород, спускающийся по уклону до самой реки, обнес плетнем, на окна сделал дощатые ставни. Дом теперь глядел в улицу через плетень своими оконцами как-то грустновато, обиженно.
Огораживая дом плетнем, зеленодольцы делают обычно простенькие, тоже плетенные из прутьев, ворота и калитку. Устин же, к удивлению колхозников, ворота поставил добротные, из толстых досок, на тяжелых столбах в рост человека.
— Чего смешишь народ? — спрашивали некоторые Морозова. — Пришил к сермяге бобровый воротник.
— Федьку, дьяволенка, никак дома не удержишь. Снует, челнок, туда-сюда, — объяснил Устин.
— Пусть снует, чего тебе? Не потеряется, шестой год мужику.
Однако Морозовы большей частью держали ребенка дома. Целыми днями парнишка слонялся по двору, завистливо поглядывая через плетень на улицу.
Из года в год двор зарастал мягкой невысокой травой. Когда родилась Варька, Пистимея часто клала ее в тени на эту травку. Девочка часами лежала безмолвно, глазела в небо, словно хотела там что-то высмотреть.
— А там Боженька, Варварушка... Боженька там, — меняя под ребенком пеленки, ласково говорила Пистимея, остро поблескивая глазами. — Подрастешь вот и молиться ему будешь.
— Ну да, Боженька... Галки одни летают там, — нередко вставлял Федька.
Пистимея качала головой или грозила сыну обрубленным пальцем и говорила сурово:
— Вот заложит поганую глотку, так узнаешь, кто там... Убирайся с моих глаз!
— А ты открой ворота, я уйду... Вечно на замке держите!
— Какие замки тебя удержат, козла бездомного! — ворчала Пистимея, возясь с дочерью. — В избу ступай! А то отец вон уйдет тебе!
Федьку действительно замкнутые тесовые ворота давно уж не держали. Он просто-напросто, едва улучал минуту, перелезал в любом месте через плетень и убегал из дому до самого вечера. Варька же так и выросла за плетнем. Тогда в колхозе уже были детские ясли, но Пистимея носить туда ребенка наотрез отказалась. Пока кормила грудью, на общественные работы почти не ходила. А потом просила нянчить Варьку то одну, то другую старуху.
Подрастая, девочка все чаще и чаще подходила к плетню, смотрела сквозь его дыры на улицу так же подолгу, как на небо.
— А чего ты? Пойдем, — перемахивая через плетень, сказал однажды Федька, когда девочке было года четыре.
— А как я? — спросила она, задирая головенку.
— Вот еще... давай пересажу, да и все. Чтобы матка не увидела только...
Но, хотя Федька был на восемь лет старше сестры, пересадить ее через высокий плетень не мог.
— Ладно, — сказал он Варьке. — Да не хнычь ты... Завтра я вон там, на огороде, дырку в плетне проделаю. Поняла?