Рожденный дважды - Маргарет Мадзантини
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— О чем ты думаешь?
— Мне кажется, она — неплохой вариант.
— Значит, остановимся на ней…
— Потанцуем?
Танцуем среди неуклюжих мужчин и толстозадых женщин, надушенных слишком сладкими духами… танцуем обнявшись, одинокие и растерянные.
Врач заехал за нами сразу же после обеда. Мы сели в синий лимузин с кожаными сиденьями, из салона еще не выветрился запах моющего средства. На дорогах было мало машин, слишком мало, даже в населенных пунктах. Белые домики с темными крышами стояли вдоль дороги, которая шла по бесконечной степи. Радио что-то бормотало, время от времени звучала музыка. Мы поняли, что речь идет о войне, попросили Оксану перевести. Она повернулась к нам:
— Подписано соглашение о прекращении огня в Хорватии.
— Это у них игра такая — подписывать, а потом не соблюдать соглашения, — засмеялся доктор.
Мы проезжали какую-то огороженную зону, металлические столбы тянулись по степи на сотни километров. Внутри были видны массивные строения, расположенные полукругом.
— Что это? — спросил Диего.
— Это рудники… — повернулась к нам Оксана.
Доктор сурово взглянул на нее в зеркальце.
— Старые заброшенные рудники, — объяснил он нам на своем нескладном французском.
Мы съехали на грунтовую дорогу, машина замедлила ход. Обычный деревенский дом, только что прошел дождь, вокруг было грязно. У стены сарая — металлическая сетка от кровати, детский велосипед.
Нам навстречу вышел коренастый мужчина с темным лицом, одетый в свитер с красными и коричневыми ромбами. Вряд ли ему было больше сорока, хотя Он выглядел значительно старше. Женщина ждала нас в доме. Поздоровалась, сухо предложила присесть. Поставила на стол поднос со стаканами и графин с красноватой жидкостью — вишневый сок. Ткнула пальцем себя в грудь, показывая, что сама его приготовила. Послышался плач. Женщина вышла и вернулась с годовалым малышом на руках. Дала ему чайную ложечку и села. Говорил муж, размахивал руками, рубя воздух как ножом. Он разговаривал с доктором по-русски, несколько раз я слышала слово «доллары». Оксана перевела для Диего:
— Первый взнос — в начале беременности, второй — на пятом месяце, третий — при получении…
Оксана учила итальянский язык на заочных курсах, она использовала сухие бюрократические термины, совершенно не задумываясь, что нас это ранит.
— Хорошо… Мы согласны… — сдавленно проговорил Диего.
Ребенок был бледен, как и мать, и глаза у него такие же карие, потухшие, как у нее. На нем были шерстяные линялые штанишки неопределенного цвета.
— Я хочу спросить, рада ли она будет чужому ребенку… выносит ли его с любовью, для нас это очень важно.
Ржавым от никотина голосом за женщину ответил ее муж.
Оксана перевела, что они очень рады, что жена рада нам помочь.
Мужчина встал, предложил нам осмотреть дом. Комнат не много, но все прибраны, на полу — плитки одинакового винного цвета, занавески на окнах, лампы с кружевным абажуром, шкафы из светлого дерева. Мужчина открывал двери, а мы заглядывали. Везде было убого, но чисто, везде чувствовался одинаковый запах.
Я хотела остаться с женщиной наедине. Скромная по натуре, она избегала меня, — очевидно, слишком назойливый муж контролировал каждый ее шаг.
Женщина пошла за дровами, я — следом. Я отметила, что во дворе беспорядок: везде валялись какие-то инструменты, громоздились строительные материалы. Оксана шла за нами. Я наконец-то спросила у женщины ее имя. Мы поговорили о погоде, о деревенских работах. Тереза рассказала, что училась на инженера, но потом была вынуждена бросить. Она почти все время смотрела себе под ноги, лишь иногда поднимая глаза на Оксану, чтобы та перевела. Это постоянное посредничество в разговоре мне очень мешало, не позволяло сблизиться.
— Послушай, Тереза, я хотела бы знать, делаешь ли ты это по своей воле? Может быть, муж заставляет тебя…
Тереза отрицательно покачала головой, повторила, что рада помочь нам, что она согласилась бы и бесплатно, но деньги нужны, чтобы дать образование детям. Еще она сказала, что беременность ее не тяготит, наоборот, эти гормоны приводят ее в хорошее расположение духа.
— Что же ты скажешь потом своим детям?
Смеется, открывая сломанные передние зубы:
— Они ничего не заметят, я слишком худая, одежду ношу всегда просторную. — И она трогает платье, болтающееся на тощем теле.
— А для тебя? Не будет ли тебе сложно расстаться с ребенком? — не могу не задать ей этот вопрос.
Мне кажется, она не хочет отвечать, ковыряет грязь носком резиновой калоши и делает вид, что не расслышала.
— Она поняла, что я спросила? — обращаюсь к Оксане.
Как властно звучит мой голос! Обычно так разговаривают с детьми или стариками — словом, с теми, кто от нас зависит.
— Не будет, — переводит Оксана, — она относится к этому нормально, она же знает, что это не ее ребенок.
Наконец-то Тереза на меня посмотрела.
— Я — просто дом, — говорит она по-русски и показывает на свое платье, на живот, истощенный тремя беременностями. Наклоняется и достает из соломы два теплых куриных яйца, уговаривает меня взять их. Пить свежие яйца полезно.
Я опускаю их в карман пальто — так и стою, положив руку на теплую скорлупу.
Помолчав немного, Тереза произносит:
— Ты не думай, я не плохая женщина.
На крыльце стоит муж, он ищет Терезу и как-то странно посвистывает — так обычно подзывают кур. Тереза спешно возвращается в дом. Я смотрю на ее спину, ягодицы, бедра — так смотрят на скотину. Она неплохо сложена, у нее развитые мышцы, тонкие лодыжки, никаких физических недостатков. Она никакая… именно никакая. Не веселая и не грустная, не красивая, но и не безобразная, в ней нет большой теплоты, но нет и злости… она из тех неопределенных созданий, которые не оставляют следа, овечка из стада. Она только что ушла, а я уже забыла ее лицо. Она то, что надо, как раз то, что надо: ведь она — никто, просто кружок, нарисованный на бумаге.
Я еще немного походила около дома одна. Вынюхивала, высматривала, прикидывала, на скольких метрах земли будет жить Тереза с нашим ребенком в утробе. Наклонилась, убрала ржавый железный прут, как заботливая мать…
Когда я вернулась в дом, Диего фотографировал малыша. Тот стоял в стареньком манеже, вцепившись ручонками, впившись губами в пластик. В объектив фотоаппарата он смотрел без всякого интереса. Он был какой-то бесцветный, безучастный ко всему, как и его мать. Никакой детской жизнерадостности. Застывший, как ископаемая букашка в янтарной смоле. Было в этой убогости что-то вечное… тщетное существование, многократное повторение жизни — человек рождается, потом умирает, ничего не оставив после себя. Возможно, именно это и растрогало Диего, заставило его взять фотоаппарат — неизменность, предопределенность человеческой судьбы.