Рожденный дважды - Маргарет Мадзантини
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Так, значит, это правда… — шепчет он.
— Что?
— Что жизнь, как и фотография, разговаривает светом… Знаешь, кому мы подарим эти кроссовки?
Он помогает мне встать.
Чувствую в груди толчок, как взмах веника, который, подметая, царапает прутьями.
— Скоро вылетает рейс на Сараево, я пришел тебе об этом сказать.
Полупустой аэропорт, малочисленные пассажиры внутренних рейсов да несколько рабочих. Две-три сумки едут по кругу багажного транспортера, никто их не забирает. Лента конвейера время от времени останавливается. Австралийский оператор с камерой на плече снимает на улице какого-то мужчину. Это таксист дает интервью, прислонившись к своей машине. Худое лицо, типичное для жителя Сараева, — кости, обтянутые кожей, пожелтевшей от никотина. Рядом стоит Гойко, переводит. Увидев нас, он краснеет, мнется в нетерпении и разводит руками, как бы говоря, что оказался случайно втянут в эту историю. Очевидно, ему не нравится то, что приходится переводить.
— …Они сказали, что оставят нам немного земли, столько, чтобы хватило для могил. Вот что они сказали… в нашем парламенте…
— Нигилист хренов… Да пошли они все… — Гойко адресует это таксисту, а заодно и австралийцу. Целует нас, обнимает так, что хрустит грудная клетка. Его длинные вялые руки вдруг становятся сильными, как клещи. — …Красавица и тощий фотограф…
Никто из нас троих и подумать не мог, что мы встретимся этим мартовским утром. Прошло девять месяцев с нашей поездки в Хорватию — срок беременности, срок войны.
Гойко притягивает наши головы к себе, прижимается лбом к нашим лбам. Спрашивает, как мы отважились прилететь.
— Тяжелее оставаться там.
Он обнимает нас снова и снова, я замечаю, что на его медовые глаза навернулись слезы.
— Да, из поэтов тоже иногда льется. — Он делает характерный жест, будто отливает, смеется.
Диего распрямляет плечи, вдыхает полной грудью. Воздух еще холодный, но чувствуется, что уже весна.
Мы идем к машине, Гойко с гордостью демонстрирует нам свою куртку, непромокаемую, «Gore-tex»:
— Немецкая! Поменялся с журналистом из агентства Рейтер.
Он хочет, чтобы мы попробовали, какая она легкая, — снимает куртку прямо на улице, а под ней только майка.
— Она меня спасает, в ней совсем не холодно, даже ночью при минус десяти…
Болтает без умолку, рассказывает о преимуществах ткани «Gore-tex», о литературном журнале, в котором публикуется, о своей работе на радио, куда он нас непременно отведет, там все бойкие, энергичные, головы у них работают быстро, как компьютер. Я смотрю на дорогу, обсаженную липами, на свинцового цвета дома. Почему же мы не приехали сюда раньше? Этот город для нас — спасение. Забраться в него, словно в карман, и чувствовать тепло, идущее изнутри.
Голос Гойко — тягучий, как смола. Он рассказывает, что в Сараево приехало много журналистов, проводится Международная конференция по Боснии и Герцеговине под эгидой Европейского сообщества, что он снова стал подрабатывать переводчиком, как во время Олимпиады.
Диего спрашивает о войне. Гойко выбрасывает окурок из окна.
— Весь мир на нас смотрит, у нас ничего не случится.
В кафане около рынка Маркале, куда он нас привез, играет боснийский блюз. Гойко снова курит, лицо у него, пожалуй, немного опухшее. Он наклоняется и целует мою руку, лежащую на столе. Диего оставил на лавке фотоаппарат — Гойко подтягивает его к себе, качает головой, — у Диего все та же заслуженная «Лейка», которой он снимал те давние репортажи.
В этом баре над лавкой, где мы сидим, висит первая фотография Диего: мы с Гойко в обнимку… он поднял руку, развел указательный и средний пальцы — буква «V» перед нашими смеющимися лицами.
— Вы все еще любите друг друга? — шепчет мне Гойко.
— Да, — отвечает Диего.
— Жаль.
Выходим на морозный воздух. Люди заняты обычными делами. Лавки Башчаршии открыты — белые туники с расшитыми золотом краями, горы специй, медной посуды.
Какие лица были у евреев, когда они глядели на надвигающуюся беду, но не могли распознать ее? Скорее всего, такие, как у этого старика, который выделывает кожу, или как у этой девушки в платке и джинсах, выходящей из медресе с книгами, перехваченными резинкой.
Мы на трибунах крытого стадиона, построенного к Олимпиаде. Себина стоит рядом с грудой синих резиновых ковриков к нам спиной, у нас есть время понаблюдать за ней исподтишка, пока она не обернулась. Она не сильно изменилась, разве что немного вытянулась. Ее голые ноги — белые как воск, крепкие, с заметно выступающими, как маленькие сардельки, мускулами. Она босая, на плечах — шерстяной платок для разогрева мышц. Я видела, как она сняла его перед упражнениями, а потом надела снова, как делают опытные спортсмены. На стадионе полумрак, две неоновые трубки освещают площадку внизу, трибуны практически в темноте.
Увидела нас. Подняла глаза и удивленно смотрит. Интересно, узнала ли она меня? Мы часто разговаривали по телефону, я на фотографиях видела, как она растет. Каждый год на Рождество я отправляла для нее игрушки и немного денег, а она присылала мне поздравительные открытки и ангелов, вырезанных из бумаги. Себина не бросает тренировку, не бежит к нам — дисциплинированная. Но все, что она будет сейчас делать, она будет делать для меня. Я вижу ее на брусьях, на бревне, вижу, как она, держась за ручки коня, прыгает, вытянув спину, и смотрит в нашу сторону. Она рассказывала в письмах о своем увлечении, но видеть ее на стадионе — совсем другое дело. Не зафиксировала положение, соскакивая с коня, падает. Но потом делает колесо каскадом, через всю площадку, стремительная, как маленькое пламя, и приземляется на идеальный шпагат.
Встречаемся в коридоре, рядом с раздевалками. Себина шла меня искать, я ее окликнула. Оборачивается, бежит ко мне. То же лицо, слегка сплюснутое с рождения, тот же рот — верхняя губка заметно выступает, как у грудного младенца. Я поднимаю ее на руки; скорее, мы поднимаем ее вместе с Диего. Соперничаем, кто первым вдохнет этот запах — запах нежной кожи, запах пота.
— Милый мой человечек…
— Джемма… Диего…
— Себина…
Что такое радость? Этот полутемный коридор, этот пол, покрытый линолеумом, эти запахи, это маленькое тело у нас на руках. Она просто малышка, вблизи она, оказывается, еще меньше.
— Ты, однако, тяжелая!
— То su mišići, это мышцы, — отвечает Себина.
Гойко теперь жил сам по себе, но каждый вечер заезжал за Себиной. Ждал ее в раздевалке, иногда помогал высушить волосы, иногда нахлобучивал ей на голову шапку — и вперед. Когда был в ударе, вел ее перекусить в одну из забегаловок с высокими стульями. Она ела пончик с яблоками и медом, одежда потом долго пахла жареным. Они болтали о том о сем. Он спрашивал ее про школу, как старший брат, как отец, которого у нее не было. Себина так тараторила, что Гойко с трудом за ней поспевал. В школе ей нравились только две вещи: окно в коридоре, из которого был виден сквер на набережной Миляцки, где целовались парочки, и опыты по химии. Она мечтала стать чемпионкой мира по гимнастике, но плохо росла.