Лето Господне - Иван Шмелев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Что это ты такой, обмоклый?.. – спрашивает отец и прищипывает ласково за щечку.
На сердце такое у меня, что вот заплачу… Я ловлю его руку, впиваюсь в нее губами, и во мне дрожь, от сдержанного плача. Он прижимает меня и спрашивает участливо:
– Головка не болит, а? горлышко не болит?..
Вытирает мне слезы «лампадным» пальцем. Я не знаю, как ему рассказать, что со мной. Что-то во мне тоскливое – и сам не знаю…
– Вот уж и большой ты, говеть будешь… – говорит он, размазывая пальцем слезки.
В его словах слышится мне почему-то такое грустное… никогда не слыхал такого. Может быть, он вспоминает сон?.. Помню, это было на днях, так же грустно рассказывал он матушке: «Такой неприятный сон, никак не могу забыть… ужасно неприятный… помру, может?.. Ну, похороните… «делов-то пуды, а она – ту-ды»!..» – повторил он знакомую приговорку Горкина: теперь она мне понятна.
Ходит по зале, любуется на цветы и напевает: «Кресту Твоему поклоняемся, Владыко…» Подходит к зеленой кадушке на табуретке. Я знаю: это – «арма», так называл садовник-немец, из Нескучного, пересаживавший цветы. Но у нас называют – «страшный змеиный цвет». Листья его на длинных стеблях, похожи на веселки. Земля его ядовитая, ее выбрасывают в отхожее, а то наклюются куры – и подохнут. Этот цветок подарил дедушке преосвященный, и дедушка помер в тот самый год. Говорят, цветет этот «змеиный цвет» очень редко, лет через двадцать – тридцать. Лет пятнадцать, как он у нас, и ни разу еще не цвел. Цветок у него большой, на длинном стебле, и похож на змеиную голову, желтую, с огненно-синим «жалом».
– Вот так шту-ка!.. – вскрикивает отец. – Никак, наш «змеиный цвет» думает зацветать?! что-то оттуда вылезает…
Он осторожно отгибает длинные «веселки» и всматривается в щель меж ними, откуда они выходят. Мне не видно, цветок высокий.
– Ле-зет что-то… зеленая будто шишечка… вот так шту-ка?! а? – дивясь, спрашивает он меня, подмигивает как-то странно. – Вот мы с тобой и дождались чуда… к Пасхе и расцветет, пожалуй.
В открытую форточку пахнет весной, навозцем, веет теплом и холодочком. Слышно – благовестят ко всенощной. Сейчас пойдем. Сегодня особенная служба: батюшка вынесет из алтаря Животворящий Крест, возложив его на голову, на траурном в золотце покрове, убранный кругом цветами; остановится перед Царскими Вратами – и возгласит в тишине: «Прему-дрость… про-сти-и!..» И понесет на главе на середину церкви, на аналой. И воспоют сперва радующее – «Спаси, Господи, люди Твоя», а потом, трижды тоже, самое мое любимое – «Кресту Твоему поклоняемся, Владыко…».
Отец напевает светлую эту молитовку и все глядит на «страшный змеиный цвет».
– Поди, поди-ка сюда!.. – зовет он матушку. – Штука-то какая лезет!.. Смотри-ка, «змеиный-то цвет»… никак, цветочный стебель дает?!
– Да что-о ты… Го-споди!.. – говорит матушка тревожно и крестится.
Разглядывают оба что-то, невидное мне. Я знаю, почему матушка говорит тревожно и крестится: с этим «змеиным цветом» связалось у ней предчувствие несчастья.
– Да… это, пожалуй, цвет… бугорок зеленый… не лист это… – говорит она, оттягивая стебли. – Сколько тебя просила… вы-брось!.. – шепчет она с мольбой и страхом.
– Глупости!.. – с раздражением говорит отец и начинает напевать любимое, светлое такое…
– Спаси нас, Господи… – крестится матушка.
Я вспоминаю страшные рассказы. В первый же год, как привезли к нам страшную эту «арму», помер дедушка… потом отошла прабабушка Устинья, потом Сережечка… Сколько раз матушка просила: «Выкинь этот ужасный «змеиный цвет»!» А отец не хотел и думать. И вот время пришло: «страшный змеиный цвет» набирает бутон-цветок.
Говенье
С. М. Серову
Еще задолго до Масленицы ставят на окно в столовой длинный ящик с землей и сажают лук – для блинов. Земля в ящике черная, из сада, и когда польют теплой водой – пахнет совсем весной. Я поминутно заглядываю, нет ли зеленого «перышка». Надоест ждать, забудешь, и вдруг – луковки все зазеленели! Это и есть весна.
Солнце стало заглядывать и в залу – конец зиме. Из Нескучного сада пришел садовник-немец, «старший самый», – будет пересаживать цветы. Он похож на кондитера Фирсанова, такие же у него седые бакенбарды, и, как Фирсанов, тоже курит вонючую сигару. Дворник Гришка сносит цветы в столовую. Немец зовет его «шут кароковый» – «гороховый», – и все говорит – «я», «я». Гришка огрызается на него: «Якала, шут немецкий». Столовая – будто сад, такой-то веселый кавардак: пальмы, фикусы, олеандры, фуксии, столетник… и «страшный змеиный цвет». Листья у него длинные, как весла, и никто не видел, как он цветет. Говорят, будто «огнем цветет», совсем змеиная пасть, и с жалом. Немец велит Гришке землю из-под него выбросить «в нужни мест, где куры не клюются». Я лежу под цветами, будто в саду, и смотрю, как прячутся в землю червяки: должно быть, им очень страшно. Их собирают в баночку, для скворцов. Скворцы уже начали купаться в своих бадеечках. И молчавший всю зиму жавороночек пробует первое журчанье, – словно водичка буль-булькает. Значит, весна подходит.
В ящике густо-зелено, Масленица пришла. Масленица у нас печальная: померла Палагея Ивановна, премудрая. Как сказала отцу в Филиповки – так и вышло: повезли ее «парой» на Ваганьковское. Большие поминки были, каждый день два раза блинками поминали.
И в детской у нас весна.
Домнушка посадила моченый горох, он уж высунул костыльки, скоро завьется по лучинке и дорастет до неба. Домнушка говорит – до неба-то не скоро, не раньше Пасхи. Я знаю, до неба не может дорасти, а приятно так говорить. Недавно я прочитал в хрестоматии, как старичок посадил горошину, и она доросла до неба. Зажмуришься – и видишь: вырос горох до неба, я лезу, лезу… если бы рай увидеть!.. Только надо очиститься от грехов. Горкин мне говорил, что старик не долез до неба – грехи тянули, а он старуху еще забрал!.. – и горох сломал, и сам свалился, и старуху свою зашиб.
– А праведные… могут до неба?..
– А праведные и без гороха могут, Ангели вознесут на крылах. А он исхитрялся: по гороху, мол, в рай долезу! Не по гороху надо, а в сокрушении о грехах.
– Это чего – «в сокрушении»?
– Как же ты так не поймешь? Нонче говеть будешь, уж отроча… семь годков скоро, а сокрушения не знаешь! Значит, смирение докажь, поплачь о грехах, головку преклони-воздохни: «Господи, милостив буди мне, грешному!» Вот те и сокрушение.
– Ты бы уж со мной поговел… меня хотят на Страстной говеть, со всеми, а лучше бы мне с тобой, на Крестопоклонной, не страшно бы?.. Выпроси уж меня, пожалуйста.
Он обещает выпросить.
– Папашенька бы ничего, а вот мамашенька… все-то с мужиками, говорит, слов всяких набираешься.
– Это я «таперича» сказал, а надо говорить – «теперича». А ты все-таки попроси. А скажи мне по чистой совести, батюшка не наложит… как это?.. – чего-то он наложит?..
Матушка недавно погрозилась, что нажалуется на меня отцу Виктору, он чего-то и наложит. Чего наложит?..
– Грехи с тобой, уморил!.. – смеется Горкин, хоть и Великий пост. – Да это она про эту… про питимью!
– Какую «пи-ти-мью»?.. это чего, а?.. страшное?..
– Это только за страшный грех, питимья… и знать те не годится. Ну, скажешь ему грешки, посокрушаешься… покрестит те батюшка головку на питрархили и отпустит-скажет-помолится: «Аз, недостойный иерей, прощаю-разрешаю». Бояться нечего, говенье душе радость. Даст Бог, вместе с тобой и поговеем, припомним с тобой грешки, уж без утайки. Господу ведь открываешься, а Он все-о про нас ведает. Душенька и облегчится, радостно ей будет.
И все-таки мне страшно. Недавно скорняк Василь Василич вычитывал, как преподобная Феодора ходила по мытарствам: такое видение сна ей было, будто уж она померла. И на каждом мытарстве – эти… все загородки ставили, хотели в ад ее затащить. Она страшилась-трепетала, а за ней Ангел, нес ее добрые дела в мешочке и откупал ее. А у этих все-то про все записано, в рукописаниях… все-то грехи, какие и забыла даже. А на последнем мытарстве, самые эти главные, смрадные и звериные, вцепились в нее когтями и стали вопить: «Наша она, на-ша!..» Ангел заплакал даже, от жалости. Да пошарил в пустом уж мешочке, а там, в самом-то уголочке, последнее ее доброе дело завалилось! Как показал… – смрадные так и завопили, зубы даже у них ломались, от скрежета… а пришлось все-таки отпустить.
И вдруг я помру без покаяния?! Ну, поговею, поживу еще, хоть до Петровок, все-таки чего-нибудь нагрешу, грех-то за человеком ходит… и вдруг мало окажется добрых дел, а у тех все записано! Горкин говорил – тогда уж молитвы поминовенные из адова пламени подымут. А все-таки сколько ждать придется, когда подымут… Скорей бы уж поговеть, в отделку, душе бы легче. А до Крестопоклонной целая еще неделя, до исповедальной пятницы, сто раз помереть успеешь.