ЧАС ПИК - Ежи Ставинский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Едва мы с Боженой вошли в зал ожидания, как на нас обратились взоры всех присутствовавших: на нее смотрели с вожделением, на меня с завистью. То, что я шел с красавицей, которая привлекает к себе всеобщее внимание, окончательно вернуло мне доброе расположение духа.
– Этот итальянец – важная особа? – спросила Божена, также возбужденная новой для нее ситуацией. – Важная. Он представитель крупной фирмы. – Как вы хотите, чтобы я вела себя?
– Как дама: кокетливо, но с достоинством. Это будет вашим экзаменом. – Я даже боюсь,- вздохнула она, действительно волнуясь.
– А я не боюсь за вас. Мне кажется, вы способный человек. – Я никогда не играла роль дамы. В случае чего наступите мне на ногу, ладно?
– Ладно,- кивнул я.- А если это не поможет, сочту, что вы не сдали экзамена. – Я в вашей власти,- прошептала она покорно. – Тебе повезло, дитя,- ответил я с искренним убеждением.
Весь этот разговор-намек проходил по схеме, уже не раз использованной мною. Девушка реагировала правильно. Теперь этот флиртик следовало прервать: на сегодня никаких намерений у меня по отношению к Божене не было, а дальше будет видно.
Объявили о прибытии самолета из Рима. В зал ожидания вошли трое мужчин. Остановившись неподалеку от нас, они продолжали вполголоса разговаривать. Один из них, седовласый, был известным прозаиком. Второй, худой и нервный, заметив меня, несколько принужденно улыбнулся мне. Я поклонился в ответ и тоже улыбнулся. Это был мой однокашник Янек Сувальский, ныне известный поэт, утонченный и малопонятный. Я читал хвалебные рецензии на его книги и уверовал, что он занимает в нашей литературе почетное место. В последнее время мы виделись редко и всегда мельком, принадлежа, по сути, к двум разным мирам: я жил в мире конкретного, в постоянном действии, в движении, он – в мире раздумья, созерцания и творческого одиночества.
Извинившись перед Боженой, я подошел к нему.
– Привет, Янек,- сказал я, с деланной сердечностью пожимая его руку.- Я снова читал много похвал по твоему адресу…
– Просто я заключил с несколькими друзьями договор о взаимном поклонении,- ответил он с фальшивой искренностью.- А вот тебя я то и дело вижу с какими-то прелестными женщинами.
Говоря это, он взглянул на Божену. Та улыбнулась, как девица с плаката, рекламирующего зубную пасту.
– Своего рода компенсация,- ответил я с притворной горечью,- я ведь только чиновник.
– Я бы тебе не пожелал такой голгофы, как моя,- сказал он.- Ты выбрал лучшую долю. Живешь и работаешь как нормальный человек…
– А успех, слава? – рассмеялся я.
– Это все видимость,- ответил он и хотел что-то добавить, по из зала таможенного досмотра начали выходить первые пассажиры и среди них, вероятно, какой-то поэт, судя по его густой седой шевелюре. Сувальский с товарищами направились к нему. Я не люблю этой позы художников или писателей, вроде бы тоскующих о нормальной жизни, честном труде с восьми до четырех и трамвайной толкотне в часы пик. Хотел бы я видеть этого болезненного неврастеника на какой-нибудь настоящей работе. Впрочем, у меня были с ним счеты с давних времен, мы не любили друг друга, и разговор наш был с некоторым подтекстом, но об этом позднее.
Из зала досмотра наконец выскочил наш итальянец, и я многозначительно коснулся руки Божены.
Итальянец был живым, красивым и довольно молодым человеком. Богатые родители быстро продвинули его на высокий пост в фирме. Капитализм был его стихией, и он жил беззаботно, не обремененный ответственностью ни за судьбы народа, ни за собственное семейство. Был он холост, жил в Милане в роскошных апартаментах и ездил на белой машине марки «феррари». Я навестил его, когда был там в командировке, и он принял меня так же, как жил, то есть в нашем понимании – по-царски.
Увидев меня, он просиял, швырнул на пол свой шикарный ультрамодный чемодан и, бурно жестикулируя, быстро залопотал что-то. И тут он заметил Божену. Я поспешил представить ему свою секретаршу, а он онемел и застыл с широко разведенными руками, как на остановленной киноленте. Удар пришелся точно, Божена оказалась воплощенной мечтой пылкого южанина. Он схватил и поцеловал ее руку, снова замер от восторга и, с трудом овладев собой, повернулся ко мне.
Мимо проходил носильщик, я окликнул его, и мы направились к выходу. Я почувствовал себя неважно: инициатива явно ускользала от меня – вместо того чтобы служить эффектным украшением встречи, Божена становилась ее героиней!
Поместив Божену сзади, а итальянца рядом с собой, я быстро погнал машину. Он говорил со мной по-английски, но то и дело оборачивался к Божене с улыбкой мученика, томящегося в ожидании у врат рая. Я заметил в зеркальце, что она раскраснелась.
Когда мы въехали на улицу Жвирки и Вигуры, меня снова пронзила боль в паху. Я застыл, сжав руль, но дорога была прямая, так что можно было не останавливать машину. На этот раз я встревожился, но уже на Вавельской боль отпустила меня, и мы без хлопот доехали до отеля. Там нас уже ожидал Обуховский, который должен был устроить итальянца в гостинице и потом привезти его к нам в учреждение на переговоры. Увидев Божену, Обуховский покосился на нее, справедливо догадываясь, что она помешает ему облизывать иностранного гостя. Я же поспешил оставить ее «в помощь», а сам вернулся в машину и помчался к начальству.
С директором Тшосом, моим многолетним начальником, мы были хорошо знакомы и знали, чего можем ждать друг от друга. Это был мужчина чуть старше пятидесяти, разумный, симпатичный, доброжелательный и к тому же идейный человек, совершенно лишенный того цинизма, который так свойствен ловким карьеристам и конъюнктурщикам. Протащив свой потрепанный челн через рифы всех этапов, периодов и перемещений, он наверняка выплыл бы на более спокойные воды, если бы не главная ошибка его жизни: похоронив жену, мать его двух взрослых детей, он женился на своей заботливой, чуткой и длинноногой секретарше, которая была моложе его всего лишь на тридцать лет. С этой минуты жизнь директора выглядела так, как если бы он мчался на спортивной машине «ягуар» по дубовым бревнам. Мягкая, скромная, полная обожания секретарша быстро превратилась в ненасытную тигрицу, которая заглатывала все, что ее ограниченное воображение раньше почитало лишь за чистую мечту: губные помады «Елена Рубинштейн», французские тряпки, автомобили, заграничные вояжи… Разумеется, директор не мог поспеть за ее аппетитами. В глазах у него появилось паническое выражение. К несчастью, он любил ее последней любовью и, будучи не в силах расстаться с ней, с грустью готовился ко всему, даже к самому худшему – инфаркту. Но это было его личное дело.
Он принял меня с чуть меланхолической улыбкой многоопытного и всеведущего человека. Подсознательно я немедленно преобразился в такого же бравого подчиненного, какими становились в моем кабинете Обуховский и Радневский. Я ежедневно сбывал у директора, обсуждая с ним разные дела, и очень ценил наш личный контакт, поэтому, входя, я первым делом заглядывал ему в глаза: светится ли в них еще обычное дружелюбие? Этот огонек симпатии в его глазах всегда убеждал меня, что ничего не изменилось, что меня по-прежнему высоко ценят и никакая неожиданная неприятность не грозит мне. Это можно было бы назвать раболепством чиновника, но для меня это было чем-то гораздо большим. Дружелюбный взгляд директора стал мне необходим, как завтрак. Если какой-нибудь отъезд или срочные дела разлучали нас на несколько дней (особенно когда я отдыхал на море или в горах и был не в курсе дел), нервы мои не выдерживали и тревога во мне росла с минуты па минуту. Вернувшись, я стремглав мчался к директору и, встретив его добродушный и благосклонный взгляд, утолял им жажду, голод, излечивал хандру. Можно даже сказать, что я по-своему любил директора, любил как олицетворение некой абстрактной «согревающей субстанции»: он был для меня тем идущим сверху дыханием тепла, которое сообщало энергию всей моей деятельности, подобно тому как солнечные лучи дают начало процессу жизни на земле… Я говорил себе, что страх перед потерей живительной энергии, то есть боязнь погрузиться в холод и ночь, которая обрекла бы меня на бездействие и медленное умирание, не имеет ничего общего с выслуживанием перед начальством и соглашательством. Нет, не в этих категориях рассматривал я столь важные для жизни проблемы. Ибо я не мог бы стать одним из тех многочисленных, лишенных честолюбия людей, что, равнодушно выполняя свою работу, без сожаления переходят из одного темного угла в другой, где и прозябают, преданные забвению. Утрата возможности постоянно действовать «в луче света», отстранение от него, перемещение в тень означали бы для меня гниение заживо. Именно так подсознательно я все еще и представлял себе это, когда в пятницу, 11 ноября, в 15 часов вошел в кабинет директора и увидел на его лице эту живительную для меня улыбку.