Евгений Соколов - Серж Генсбур
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А впрочем, мне не было до них никакого дела. Мои полотна были представлены в лондонской галерее Тейт, в музее Белфаста в Ольстере, в Национальной галерее Берлина, в галерее Йельского университета в Нью-Хейвене и в Музее современного искусства в Нью-Йорке; Штольцер продавал мои работы по бешеным ценам самым богатым людям, и многие из них – в рамках и под стеклом – вальяжно покачивались на стенах покоев роскошнейших яхт, отражая голубую воду плавучих бассейнов и ловя серебристые блики от шейкера, мелькавшего в руках бармена.
Так обдувай же, Соколов, своими ветрами этот мир, роскошный и призрачный; и когда в его треснувших зеркалах, расколотых острыми углами твоих газограмм, многократно проявятся силуэты подкрашивающих губы нимфеток, пусть твоя вездесущность станет беспощадным отражением земных пороков. О, Соколов, твой всепроникающий слух заставит твою руку дрожать и метаться. Смотри сквозь иллюминаторы своей маски, запотевшие от сотрясающей тебя творческой лихорадки, как рождаются чертежи и графики, а катодные осциллоскопы дрожат и мерцают, рисуя кривую, которая извивается и фосфоресцирует на фоне атональностей Берга и Шонберга, органично вплетая контрапункты твоих выхлопов в их додекафонию!
Теперь кровь появлялась регулярно, каждый раз, вместе с экскрементами, окрашивая орнаментом из алых цветов девственную глазурь унитаза, однако, интерес – сугубо эстетический – вызывали во мне только эти мимолетные наброски; сама же ситуация, чреватая риском дальнейших осложнений, в чем я, начитавшись медицинской литературы, вполне отдавал себе отчет, в конечном итоге оставляла меня равнодушным. Я и вправду с трудом представлял себе, что могу стать жертвой неизлечимой болезни, поскольку был убежден, что мне уготована необыкновенная судьба; и если в голове все же проскальзывала иногда мысль о том, что неплохо бы проконсультироваться у проктолога, я тут же гнал ее прочь из боязни пукнуть эскулапу прямо в лицо.
Настало время поговорить о моей внешности, поскольку мне бы не хотелось, чтобы дочитав мою повесть до этого места, читатель пребывал в убеждении, что я не слежу за собой и выгляжу неопрятно – заблуждение, впрочем, вполне логичное в отношении человека, издающего такие омерзительные запахи. На самом же деле я весьма охотно пользовался душистыми маслами для ванны, лосьонами после бритья, туалетной водой с тонким и легким запахом на основе экстракта иланг-иланга с Коморских островов и индийского сандалового дерева, которые мне присылали из Лондона через Crabtree and Evelyn, Savile Row; и напротив, избегал маслянистых, густых запахов животного происхождения, которые, смешиваясь с моими газами, давали такой ужасающий эффект, что вызывали у меня тошноту, доходящую до рвоты. Пиджаки я носил из английского твида, облегающие, можно сказать, классического покроя, поскольку вовсе не хотел походить на так называемого свободного художника – известный типаж, весьма привлекательный для многих. Что касается брюк, то это были исключительно американские джинсы, но не слишком узкие, чтобы дурной воздух легко выходил наружу. И никаких дополнений к туалету, никаких украшений, в том числе и дорогих, за исключением шестиугольных часов, которые лежали у меня в нагрудном кармане.
Некоторые могут подумать, что при таком калорийном питании, изобилующем белковой и жирной пищей, мне трудно было оставаться в хорошей физической форме. Вовсе нет. Стараясь сохранить юношескую стройность, Соколов тщательно следил за весом, заставляя себя совершать оздоровительные пробежки, во время которых ему отводилась роль собаки, а Мазепе – хозяина. Дорогой мы с псом дружески перепукивались, описывая краткими энергичными звуками знакомых сучек, а Мазепа, кроме того, в их честь орошал своей дымящейся мочой шины припаркованных по соседству автомобилей и под занавес прогулки вываливал кучку, увенчивая ее правильным конусом и при этом вертясь волчком от радости.
Хотя светская жизнь мне порядком надоела, я все же выходил иногда из мастерской, чтобы утолить голод в каком-нибудь из модных ресторанов и там, развлекаясь в ожидании, пока мне принесут заказанные блюда, подсчитывал, сколько времени проводят в туалете представительницы прекрасного пола: две минуты, чтобы пописать, две с половиной – воспользоваться пудрой и губной помадой; но если же дама отсутствовала дольше, мне начинало казаться, что у них там дела более серьезные; я следил за ними бесстрастным, как у моей собаки, взглядом, сделав попутно любопытное наблюдение: их смущение находилось в обратно пропорциональной зависимости к проведенному в туалете времени. Мои гастрономические предпочтения склонялись в сторону дичи – овсянки, жаворонки, дрозды, куропатки, голуби, рябчики, глухари, дикие утки, фазаны и бекасы, гарнир из тушеной капусты или пюре из желтых или красных бобов с маслом или под соусом Суассон. Что до сыров, то из-за слишком слабого запаха я полностью игнорировал жирный грюйер, ливаро, плавленые сыры, сара, честер, чеддер, английский стилтон и голландский гауда, отдавая предпочтение канкойоту, жероме, мюнстеру, ливаро и маролю, отдающим аммиаком, а также корсиканским сырам из Ниоло и старому лилльскому, который называют еще трупной вонючкой. И должен сказать, что вся эта мясомолочная тухлятина вкупе с дымом моих сигар и запахом газов создавала такую атмосферу, что сидящие за соседними столиками находили ее непереносимой, а мое холодное молчание и непроницаемое выражение лица лишь усугубляли смятение окружающих.
И вот, однажды вечером, когда мне только что подали полуразложившуюся куропатку, к которой было заказано mosers, и я собирался приступить к трапезе, предварительно спустив под стол газы, а над ним пустив реять отрыжку от шампанского с примесью ароматов из-под стола – вещи настолько пустячные, что о них не стоило и говорить – как вдруг откуда-то справа до меня донеслись слишком хорошо знакомые звуки, которые однако не могли исходить от Мазепы, поскольку собака лежала у моей левой ноги. Перденье долетало до меня равномерными очередями, как будто его распространяла лошадь, идущая неторопливой рысцой, и даже последовавшее вслед за шумовыми эффектами зловоние словно говорило о том, что вот-вот должен появиться и навоз. Источником наблюдаемого феномена оказался посетитель, в одиночестве поедавший омара – весьма элегантный мужчина лет пятидесяти, с худым костистым лицом; я, не раздумывая, открыл ответные боевые действия, предварив свою атаку энергичной артподготовкой, на что противник тут же ответил залпами из тяжелых орудий, которые я постарался подавить взрывами гранат; потом мощный заградительный огонь с обеих сторон мало-помалу начал затихать, воюющие явно склонялись к перемирию и в конце концов вступили в переговоры. Таким образом я узнал, что моего коллегу зовут Арнольд Крупп, что по профессии он хирург и вдобавок собиратель живописных полотен и гравюр современных мастеров: в его коллекции, помимо прочего, оказались два Клее, три Пикабиа и девять Соколовых. Я со своей стороны счел неуместным раскрывать ему свое настоящее имя, возможно, из опасения ввязаться в еще одну беседу о суперабстракционизме, зато познакомил его с Мазепой и, снова усаживаясь, придавил, выпуская наружу, целую подушку скопившегося в штанах дурного воздуха. Тем не менее, за кофе между нами завязалась-таки беседа о дадаизме. До сюрреализма отсюда было уже рукой подать, и за ликером очередь дошла и до него; затем мы перешли к суперабстракционистам, взяв по сигаре, раскурить которые в условиях вихревого потока газов, выпускаемых из двух источников сразу, было не так-то просто. «Я подозреваю, – бросил Крупп, – что два из моих Соколовых – фальшивки. Слишком похоже на обычные электрокардиограммы», – уточнил он, уставив на меня мутные от выпитого глаза. Я горько усмехнулся: «Доктор, вы обладаете газограммами за номерами сто один и сто два, единственными, которые Соколов исполнил на бумаге, используемой в кардиологии». – «Сто один и сто два, – воскликнул Арнольд Крупп, – точно!.. именно так! Судя по всему, дорогой друг, вы – тоже один из…» – «Что касается меня, – перебил я его, вставая, чтобы откланяться, – то я прикидываюсь человеком, чтобы не быть никем – ни Пикабиа, ни дешевым пижоном по имени Иисус Христос». Тем не менее, визитную карточку, которую с радушием и настойчивостью протягивал мне новый знакомец, я взял, заинтригованный тем, как столь бурное газоизвержение – предмет гордости этого омерзительного любителя живописи – не мешает ему твердо держать в руке скальпель во время сложных операций.
Осенью тысяча девятьсот…, по просьбе Штольфцера, но без особой охоты я отправился в Цюрих, где мне предстояло выполнить серию фресок по заказу кинопродюсера по имени Леви, который недавно построил себе на холме над озером роскошную виллу из стали, бетона и бронированного стекла. Моим газограммам предстояло украсить собой стены огромного холла, мозаичный пол которого мог в случае надобности служить танцплощадкой; в центре же помещения разместилось нечто, напоминающее крестильную купель, окруженную колоннами с капителями в стиле «композит». Этот восьмиугольный бассейн был пока пуст, холл также был безлюден, а гулявшее там громоподобное эхо, многократно отражаемое высоченным стеклянным потолком, наводило на мысль о звукозаписывающей студии. Предчувствуя возможные осложнения, я потребовал от хозяина, расценившего мое требование как каприз эксцентричного гения, чтобы на крышу поднялась бригада рабочих и заклеила потолок самоклеющейся лентой в форме букв X и Z, объяснив это тем, что необходимо слегка затенить помещение от слишком прямо падающего света, который может исказить восприятие художника. И вот, наконец, получив клятвенные заверения, что в рабочее помещение ни под каким видом не будет допущен никто, кроме моего слуги, – в его обязанности входило убирать походную постель, которую я попросил поставить на дно бассейна, обеспечивать меня диетическим питанием и выгуливать Мазепу – я взобрался на алюминиевые леса, оседлал свое трясометрическое седло и приступил к творческому процессу.