Повесть об исходе и суете - Нодар Джин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Не бойся! — ухмыльнулась она и разомкнула кольцо. — Проверяю нож, — и, подражая деду, провела ногтём по лезвию. — Он прав: вот тут вот зазубрина. Попробуй!
Отступив на шаг, я протянул руку к ножу и, полоснув по острию ногтём большого пальца, рассёк на суставе кожу. Сильва обрадовалась, поднесла мой палец к своим глазам и сильно его сдавила. Сустав покрылся кровью. Пригнув голову и лизнув языком по ране, она осторожно забрала палец в рот. Потом подняла на меня взгляд исподлобья, стала яростно скользить языком по пальцу и глотать вырывавшуюся ей на губы кровавую слюну.
— Что это ты делаешь? — повторил я шёпотом.
Ответила она не сразу. Вынув мой палец изо рта, осторожно подула на раненый сустав и, облизнув губы, проговорила:
— Нож этот с зазубриной… Это плохая кровь, её надо отсасывать…
— Плохая кровь? — бездумно переспросил я, продолжая ощущать пальцем упругую силу её горячего языка.
— Евреи не употребляют мясо, если нож был с зазубриной… Это нечистая кровь: от плохого ножа скотине больно.
Я думал не об этом.
— Нож должен быть широкий и сильный, но гладкий, как стихи, чтобы животному было приятно…
— Острый? — вставил я.
— А длина должна быть вдвое больше толщины шеи… И им нельзя давить: полоснул раз — вперёд, и два — назад, как по скрипке. И кровь будет тогда мягкая…
Наступила пауза. Я снова перестал ощущать собственное тело. Персиянка вернула мне на шею свою руку и произнесла:
— Не мальчик, говоришь?
— Нет, — тихо ответил я и осторожно поднял на неё глаза.
— Дай мне тогда твою ладонь! — выпалила она и, схватив моё запястье свободной от ножа рукой ладонью, притянула меня к себе и прижала мою ладонь к своему паху. Медленно её потом отпустив, персиянка вытянула из-под моей руки подол передника вместе с платьем — и кулак мой оказался на её коже. Где-то внутри меня — в горле, в спине между лопатками, в бёдрах, в коленях, даже в лодыжках ног — возникла мучительная энергия, повинуясь которой мои пальцы на её лобке поползли к источнику жара.
— Хорошо делаешь! — шепнула Сильва и прикрыла глаза задрожавшими веками. — Как мальчик! Как даже гусь!
— Что? — опешил я. — Как кто?
— Ты не останавливайся… В Персии женщины сыпят себе туда кукурузные зёрна и дают их клевать голодному гусю… Это очень хорошо… Ты только не останавливайся…
11. Человек боится того, из чего состоит
Отказавшись думать о голодном персидском гусе, я достиг, наконец, пальцами самого раскалённого участка её плоти. От прикосновения к нему меня накрыло мягкой волной, под которой мне стало необычно легко и необычно тепло. Как в густом и огромном мешке мыльной пены в нашей восточной бане.
Я ощутил как во мне стала разливаться слабость, но она уже не пугала меня и не мучила, а, напротив, отцеживалась в какую-то странную силу…
Надрезанный в суставе палец напрягся, протиснулся дальше и упёрся в упругий скользкий бугорок. Перевалив через него, он ушёл вовнутрь, в тесную глубину, пропитанную вязкой влагой, которая потекла по пальцу к запястью. В ранке на суставе стало щипать, и тут я услышал из-за двери хриплый кашель деда.
Отскочив от персиянки, как ужаленный, я оказался под репродуктором:
Если бы любить друг друга и беречь мы не могли, —Верь пророку Иэтиму: нас бы сбрило, как щетину,Опалило, как щетину, как никчемную щетину,Прочь с лица земли.
Спиной к Сильве и к деду, в изумлении и в страхе, я разглядывал свой покрытый кровью палец, — не моей, а густой кровью персиянки. Волосы на запястье слиплись в засыхающей влаге, от которой несло тошнотворным духом. Стоило мне догадаться — что это была за влага, как меня передёрнуло от стыда за всех людей в мире, за всё живое и смрадное. За то, что всё, наверное, в этом мире внутри ужасно.
Потом я удивился тому, что раньше этого не знал: никто мне этого не говорил. Говорили разное, но не то, что даже без ужасов всё внутри так ужасно. Почему же никто не говорил мне об этом? А не может ли быть, что этого ещё никто не знает, — только я? Нет, рассудил я, такого быть не может. Может, однако, быть другое: это ничуть не ужасно, и кажется это ужасным только мне, потому что я знаю меньше, чем все. Может быть даже, что мир не только не ужасен без ужасов, а, наоборот, чудесен без чудес…
— Выключи радио! — прервал меня резкий голос деда.
— Почему? — насторожился я, скрывая кулак.
— Сейчас приведут быка, — и погладил лезвием ножа камень.
— А где Сильва? — забеспокоился я.
— Пошла за скотиной.
— У меня вопрос, — сказал я, не торопясь счищать кровь.
Дед не возразил, и я добавил:
— Почему человек боится крови?
— Это глупый вопрос. Кровь напоминает о смерти.
Я качнул головой:
— А может ли быть, что человек боится того, из чего состоит.
— Выключи, говорю тебе, радио! — рявкнул дед.
12. Самое трудное — нелюбовь к близкому человеку
Бык, которого ввела в помещение персиянка, не чуял близкого конца. Таращил, правда, глаза, но делал это то ли из любопытства, то ли оттого, что думал о себе как о ком-то постороннем.
Как о постороннем, думал о себе и я. Я думал о том, что хотя быков видел и раньше, но только сейчас осознал, что их убивают. Понятия в моей голове, объяснил я себе, разобщены меж собой. Поэтому, хотя я уже знаю, что мир един, я забываю видеть в нём вещи как они есть — не отдельно друг от друга, а в их единстве…
Бык на лугу в деревне и говядина в обед представлялись мне всегда разными вещами. Бык на лугу — это бездумность летних каникул и свобода от времени. Говядина стоила дорого, и в Петхаине ели её только в субботние кануны. В наш дом наваливали обычно родственники, и дед — живо, как собственные воспоминания — рассказывал за ужином библейские предания, наполнявшие меня чувством причастности к чему-то несравненно более значительному, чем моя жизнь.
И вот, сказал я себе, эти два разобщённых мира впервые сошлись предо мной воедино. Когда Сильва ласково подталкивала быка ближе к сточной ямке для крови, — тогда я и осознал, что быки, которых мне приходилось видеть только в деревне на лугу, существовали для того, чтобы превращать их в говядину.
Убиение, прекращение жизни, с чем я столкнулся в ту ночь впервые, сводило воедино два разных пленительных мира. И это не удивило, а возмутило и надолго отвадило меня не только от шумных субботних застолий с их праздничными запахами и не только от библейских легенд. В ту ночь впервые в жизни я познал самое трудное — нелюбовь к близкому человеку, к деду.
Я не примирился с ним даже через три месяца, когда, случайно порезав себе вену на запястье, он скончался от заражения крови. К миру с ним, раввином и резником Меиром, я оказался готов не раньше, чем однажды сам ощутил в себе готовность умертвить напугавшего меня пса…
13. Близость соучастников каждодневных закланий
Окинув помещение скептическим взглядом, бык остановился у назначенной черты и свесил голову, принюхиваясь к запаху крови на кромке отверстия в земле.
Персиянка и дед не переговаривались. Только перекидывались немыми знаками. Сильва накинула животному на копыта два верёвочных узла, один — на задние, другой — на передние. Потом сняла с гвоздя на стене конец резинового шланга, опустила его в ямку, вернулась к стене и открутила кран. В ямке зазвенела вода — и быку, как мне показалось, звук понравился.
Дед мой ещё раз проверил ногтём нож и остался доволен. Забрав его у деда и тоже чиркнув ногтём по лезвию, Сильва вдруг приложила свободную ладонь к своему горлу и стала поглаживать его, как сделала это раньше со мной.
Ни она, ни дед меня не замечали. Не обращали они внимания и на быка, бездвижно стоявшего между мной и ними.
Сильва подступила вплотную к деду и, заложив нож себе между зубами, закрутила ему рукава. В ответ он прикоснулся бородой к её мясистой щеке и шепнул ей что-то на ухо. Эта сцена всколыхнула во мне едкое чувство ревности, хотя тогда мне было трудно представить, что дед может снизойти до вожделения к женщине. В голове мелькнула зато ужаснувшая меня догадка: эта их близость есть близость соучастников каждодневных закланий.
Дед осторожно вынул нож изо рта персиянки, заткнул его себе за пояс передника и, зайдя к быку спереди, обвил его правый рог своей левой кистью. Сильва же обошла скотину сзади и — спиной ко мне — присела на корточки, вцепившись пальцами в концы верёвочных узлов.
Раввин Меир приподнял за рог бычью голову, заглянул скотине в непонятливые глаза и зашевелил губами, уговаривая, должно быть, либо Господа, либо же самого быка отнестись к предстоящему снисходительно. Потом размахнулся правым кулаком и со всею силой стукнул скотину по лбу.
Звук был глухой. Звук смертоносного удара по живому. Бык сперва и не шелохнулся, но через несколько мгновений у него вдруг подкосились ноги и, уронив голову на грудь, он коротко вздохнул и грохнулся наземь — копытами ко мне. Произошло это бесшумно: послышался лишь хруст треснувшего от удара в пол рога.