День тревоги - Петр Краснов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Над степью, над рекой совсем стало тихо, ветерок упал; и в тишине этой быстро шла туча, заполняя собой небосклон, гася просини и светы дня. Вот уже и солнце заскользило в первых, подобных туману, посланниках ее и скрылось, и сразу померкла, воздушной и призрачной стала даль, и дождевые столбы и хвосты там, под свинцово-сизой ратью, приобрели объемность, легкость и мели, мели хлебные увалы и распадки земли, освобождая ее от маеты зноя и безводья… Отнесенные назад, к востоку, бесплодные облака еще светились высоко поднятыми башенками, но прохлада тучи чувствовалась уже, перебивала жару, и от этого легко, тревожно было душе и телу, всему кругом. Сильнее, настойчивее запахла трава, задышали тиной, истрескавшимся суглинком и дерниной берега. Это знаком было, и они пошли искать себе укрытия.
Но что может быть в степи укрытием от грозы? До лесополосы далеко, за телятами не уследишь, а лозняк — он лозняк и есть. Устроились под крутым, подмытым половодьем берегом, где хоть от ветра защита, так, чтобы стойло на виду было. Глухо, далеко громыхнул первый гром, затих, а туча продолжала свое поступательное движение, теперь уже над их головами. Воздух сперся, дышать непривычно было, точно на полке́ в бане, и сумеречная тишина сгустилась. Дед перепрятал кисет и спички за пазуху, потом не утерпел, вынул и скрутил цигарку, закурил. Пустил дымок, оживленно глянул в небо.
— Вон она какая, страшила, пришла… Однако немного воды несеть, больно уж скорая. Надо бы — окладной, а наутро чтоб солнышко.
— А сена́?
— От такого им ничего не сделается, сенам. Зато хлеба оживить, всему смысл дасть. Это тебе самые лутшие удобрения, самый навоз.
Они увидели, как поник на дальнем пологом берегу тальник, как лесопосадка заволновалась; блеснула молния, и потом донесся шум ветра. А вот и сам он прилетел, принес первые, мелкие и холодные брызги дождя, захозяйничал на реке. Парнишка и старик накрыли себе головы и плечи телогрейками, прижались к обрыву, у деда из-под фуфайки все вился по затишку махорочный дымок. Стремительно разомкнулось и сомкнулось в молнии темное небо, на миг, на мгновение показав свои огненные запредельные сады, и пушечно грохнул, угрожая увидевшему, гром, покатился по всему шаткому небесному строению, рассыпаясь на десятки гремящих обломков. Словно по знаку, стал спускаться на них буревой шум ливня, — и застал, и накрыл их…
— Попё-о-ор!..
Опять молния разодрала небо, осветив кипящую реку и стеклянно-ломкие стены ливня, обрушился жесткий трескучий грохот. Пучила землю яростная вода, колотила по телогрейкам и голым Колькиным ногам. Потекла с обрыва черноземная жижа, подбираясь под них, жалкая защита их уже промокла насквозь, по плечам и спине полились холодные струйки; и Колька не выдержал этого принужденного терпеливого сидения. Он не очень-то боялся грозы, из всех был такой; и сейчас раскрылся, сунул телогрейку с одежей и сумкой деду под бок и выскочил на волю… Его захлестнуло, забило тугой холодной водой, уши заложило шумом, и он побежал к реке, бухнул плашмя в ее теплое, парное, зарылся и поплыл у самого дна, чувствуя, как царапает его колени и грудь галька, как мигом согрелся он весь…
Выбрался на берег и запрыгал, заплясал под будто бы враз потеплевшим ливнем. Ему трусы сбило, он бегал и плясал, а дед смеялся, и кашлял под берегом, и кричал:
— От бес!.. От бе-ес!..
Потом ливень поредел, превратился в дождь и скоро совсем стих. Туча передвинулась дальше на восток, утюжа плоскогорья, а следовавшие за ней уже ничего не несли с собой, от них только чуть завечерело по всему пространству проясневшей, влажно потемневшей степи. Раз, другой выглянуло солнце и пошло сиять, отеплять окрестности, далекие тополя и ветлы скрытого за увалами села; там, видно, еще лил дождь, но и он должен был скоро уйти. Телята, поднявшиеся и простоявшие все время непогоды, зашевелились, потянулись к свежей луговой зелени. Они сами выходили и разбредались по берегу, оводья и в помине не было, самое время попастись. Старик с Колькой не держали их, они развешивали свою промокшую одежу на рогулинках, под ногами мягко пружинил размокший, раздобревший дерн, и им обоим весело было, что дождь прошел и до вечера его больше не будет, что кругом свежо и хорошо, и вон какое небо ясное и голубое поднимается и все дальше оттесняет сизую гряду, сваливает ее за плоскогорья. Еще стояла в ложбинках вода, дожурчивала по прибрежным овражкам; лесопосадка поблескивала мокрой листвой, от всего шел невидимый теплый парок.
Они пропасли здесь стадо до конца дня, в лощину не погнали. Передвигались вдоль реки. Один раз чуть не смешали своих с колхозными, но помогла собака пастухов: носилась за телятами, чуть не цапая их за морды, безошибочно отличая своих и отбивая их в сторону. Раз пробежала она совсем рядом с забоявшимся Колькой, но только взглянула озабоченно: наверное, понимала, что они делают одно и то же дело, и даже не подумала гавкнуть. Потом встретилась им отара овец, тех, что провожал он утром. Он попытался найти, узнать в ней своих овец, хотя бы одну старую, белолобую, но не нашел, столько их было много; и они, топоча и блея, направились за овечником вдоль лесополосы в лощину и долго виднелись там, на склоне, мелкой черной россыпью. Прогнали на дойку к огороженному колхозному стойлу коров, на той стороне реки спускался с плоскогорий по распадку, прозванному Дудкой, откормочный гурт. Тесно здесь, в лугу, особенно к вечеру…
Еще совсем маленьким брал его отец на сенокос в ту же Надежкину лощину; и вся она, и склоны ее были полны травой, такой, что велосипед трудно было провести… Произрастал там дикий вишенник, цепкий ежевишник вился, по дну росли мощные купыри, одним-двумя наешься. Водились куропатки, ящерок и змей — кишело, по всей окрестности шерудили лисы; и было обычным, встав зимним хорошим утром, увидеть у стожка на задах петлистые следы косоглазого — сенцом приходил полакомиться… Ничего этого не осталось, и река тоже опустела. Вот она — с голыми, большей частью плоскими берегами, залезшим под крути жидким камышком и бледно-серыми неживыми водами выше плотины. В знойные полудни спускаются с ближних взлобков, вытянув пыльные хвосты, один за другим гурты скота, идут саранчой, до корней выщипывая оставшуюся на берегах травку; с хрустом и треском вламываются в редкую старую поросль тальника, объедают и его, затаптывают тысячами бестолковых слепых копыт последние родники — и они глохнут в тине и навозе, и река слабеет и тоже глохнет…
День подходил к концу. Еще шло, тянулось с запада тепло, и на всем оно лежало, это закатное тепло, а тени сгустились, от прошедшего недавно дождя креп летний холодок. Присмирела к ночи река, притихли ее перекаты, в покойных, светлых от неба заводях заиграла сикля: поодиночке, с легким и отчетливым в тишине плеском, а то вдруг порскнет стайкой, заблестит по всему плесу, и сладко станет на сердце от покоя.
Колька не то чтобы устал — насмотрелся на все. Такой большой был день, что он даже по дому соскучился. Что там сейчас, нового что? Поди, ребята по казачки в гору, за реку, ходили; давно собирались, хоть и постарел уже шалфей, жестким стал. Правда, казачков он и здесь наелся, и щербы нахлебался за милую душу… А может, и сусликов выливали, кто их знает. По реке сусликов еще много водится, и ребятам это было, как выразился Анисим Александрыч, бухгалтер-счетовод колхозный, статьей дохода: за каждого сданного на птичник суслика платили шесть копеек. Таким способом Колька этим летом себе уже и на ботинки с портфелем заработал, на дню, бывало, штук по тридцать выливал.
На птичнике тушки сусликов вываливали прямо в огромный котел и варили курам; ну, а с оплатой… тут дело было посложнее. Сначала птичница велела отрывать сусликам хвосты и сносить их Анисиму Александрычу, седенькому и такому близорукому, что он даже в очках постоянно лапал по столу, отыскивая стеклянную свою ручку. Бухгалтер считал трофеи и выписывал им бумажку, по ней и получали у кассирши. Хвосты же он выкидывал в дыру правленческого сортира, стоящего на верху склона глубокого суходонного овражка, на задах. Ну, выкидывал; а потом кто-то из ребят уследил… С неделю сдавали ему одни и те же хвосты, Анисим Александрыч очень их хвалил за усердие в истреблении грызунов, а потом все же прознал, унюхал… Куда он стал их девать после этого — неизвестно, только хвосты снова валом повалили к старику. Опять он их принимал несколько дней, а потом с помощью сторожа правления была разгадана и новая каверза. Бухгалтер даже бутылку сторожу поставил, но разве утаишь в селе что-нибудь… Хитрость ребятни была злая: с суслика сдирали шкурку, резали на полоски и выставляли их на солнце. День спустя они сворачивались от жары, ни дать ни взять — хвостик, не Анисиму Александрычу было это разглядеть… Старику сделали нелегкое для его честной жизни внушение, а выписывать справки поручили птичнице. С тем и кончились для мальчишек слишком легкие их заработки.