День тревоги - Петр Краснов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он очнулся, когда кто-то потеребил сумку под его головой. Теленок жевал лямку; при пробуждении пастушка замер и теперь глядел на него глупыми и красивыми, с нежной поволокой, глазами, не бросая лямку, пуская длинную тонкую слюну. Колька медленно, насколько можно, вытянул кнут и успел лишь замахнуться. Бычок суматошно прянул, дурашливо вскинул задние ноги и пустился в сторону.
Стадо уже поднялось, разбрелось по всему выпасу, а те, что пошкодливее, подбирались к лесопосадке, за которой начиналось кукурузное поле. Дед Иван шел туда; завидел поднявшегося помощника, махнул рукою — погнали. Солнце напекло Кольке правую щеку, телогрейку — легкую, истончавшую от долгой носки — и даже кеды, и после зоревой прохлады это было приятным. Он собрал ближних телят и погнал их, сбивая в кучу, к другим.
Вскоре дед Иван с Колькой перешли небольшой болотистый ручеек, заросший серебристым лозняком и осокой, и, перевалив взлобок, быстро, с криком прогнав телят большаком между клетками выколосившейся ржи, попали в Надежкину лощину.
Прошумели здесь весной полые воды, овражками вымыли понизу землю, обнажив пласты зернистого чернозема и светлой глинистой породы; а сейчас все это заплыло травой, степным ягодником, по скатам среди проторенных скотом сухих тропинок цеплялся, неизвестно откуда добывая себе влагу на пропитание, чилижник, поднял пахучие головки-соцветия шалфей, прозванный «казачком». Телята рассыпались по лощине, жадно хватая посвежевшую за ночь травку, а Колька пошел по теневому, росному еще склону, вороша ногами и кнутовищем спутанную зелень. Вот зашевелился один кузнечик, чуть подпрыгнул и тяжело упал другой. Коробок наполнялся быстро, кузнечики, если послушать, шуршали и скреблись там.
Они потихоньку, идя поверху с обеих сторон лощины, подвигались к верховью ее, следя только, чтобы телята не лезли в рожь. Кое-какой корм здесь еще был, но рожь все равно манила телят, приходилось то и дело гоняться за ними, и Колька даже устал немного.
— Хорошо росы хватнули, — говорил дед Иван, когда стадо еще раз улеглось передохнуть. Они сидели на бережку промоины, дед курил и пощуривался на тихие солнечные окрестности, на дальнюю лесополосу, дугой уходившую за горизонт. Уже несколько жаворонков в разных концах степи переливали свои песни, они слышались далеко, и им вторили монотонно, заунывным от подступающей жары свистом суслики.
— Росная трава — она сладкая, едовая. Давай-кось и мы теперь перекусим, а то молоко скиснеть. Чай, молоко-то ноне мы уже заработали, а? — сказал он хитро. — А на обед — ушицы, чем не жизнь!.. Вот ведь тем, понимаешь, и отличается человек, что он все, что ни есть для него, зарабатываеть, а не за так береть. Потому, может, и живеть сам себе хозяином.
Молоко (утрешником называла его мать) стряслось, спахталось, в нем плавали комочки рыхлого масла. Колька расколупнул яйцо, вынул из сумки спичечный коробок, где в газетной бумажке лежала соль, хвост зеленого лука. Ели не торопясь, отдыхая от гоньбы.
— Мы на Орловщине, бывало, тоже так вот… — рассказывал неспешно дед, поглаживая ладонью жесткую прогретую траву низовой степи, глядя перед собой, и лицо его, обычно жестковатое и веселое, сейчас распустилось, подобрело и каким-то рассеянным сделалось. — Вдвоем либо втроем уйдем со скотиной в поле — и весь-то день наш!.. Правда-ть, беспокойная была пастьба, дюже объездчики помещиковы смотрели; но ведь оно и сейчас неладно — то и гляди, чтоб в хлеба колхозные не порскнули…
— Бывало, кнутами мерились, как ямщики, — у кого длиннее, тому и ездить на других. Мало того — длиннее, так надо и щелкнуть суметь. Размахнешь им, а он тебя же и огрееть по спине либо по заду — сам себя, то исть… А как подрасти мне, отец и говорить: кнут, мол, длинный, на ноги востер — иди-ка, брат ты мой, в подпаски, все дому подмога… Ну, и пошел к дедку одному, Дмитрей Митрофанычу. А тот привиреда был, да-а… Загонить в угол обчественного угодья, куда другие пастухи не рискують, где погуще растеть, сядеть и — наказ мне: следи, мол, а упустишь — спрос с тебя. Вот я и бегаю, вот бегаю-то, а он сидить. А чуть корова за столб межевой заглянеть, он и зоветь: что, мол, ноги не отрастил?.. И по ногам, пологам — кнутом-то… Но уж на стойле давал волю, прямо дожил. «Ложись, — говорить, — передыхай, до вечера еще — слава богу, натаскаешься… Спи, таку-то мать, я за тебя бегать не буду!..» Да-а…
— Да чего ж он… таким-то был?
— А вот такой был. А то залезеть в талы и корзинки плететь — он все корзинки плел, продавал и тольки на эти деньги и пил, заработок свой не трогал. Разумный был мужик. Бывало, выпьеть — ан мало покажеться; вот и ходить по-вечеру и все себе соболезнуеть, хлопаеть руками: «Штобы мне еще парочку не сплесть, а?! Да как же-ть я оплошал-то, господь боже мой, а! А все лень да ломота… вперед видно ты, лень, родилась». Куда как умен был: а когда расстаться нам было — сапоги купил и отдал мне: на хорошие ноги, мол, и сапог не жалко. Ввек их не забуду, прохоря-то те…
Потом дед прикорнул, а Колька пошел в ту сторону, где недавно столбиком стоял суслик. Нора оказалась летошней, глубокой, рукой тут не достанешь, и он побрел дальше, играясь кнутом, срывая по дороге казачки. Поле уже обкосили, окраины, не захваченные косилкой, заселил жилистый татарник, обороняясь от всего живого множеством настороженных колючек, вызывающе подняв яркие, лохматые, точно кавказские шапки, головы. И все вокруг жило своей отдельной, если присмотреться, а на самом деле общей слитной жизнью, только всяк по-своему, покорясь единому повелению каких-то властвующих сил — живи! Цвети!.. Колька не слышал этого сейчас, к середине лета, ослабшего призыва жизни, он только замечал, как все суетится, живет: шустро бегали среди буреломного царства травы маленькие степные муравьи, волокли, сами плохо понимая — куда, всякую всячину; плотными живучими кучками рос ковыль, развалился неприглядной мясистой розеткой коровник под пригорком. Рожь стояла особняком, в этом тесном и вместе с тем безбрежном государстве проглядывала некая искусственность, заданность, хотя и рожь тоже зависела от этих сил, боялась их и жалась к ногам человека… Так ему показалось, и он стал хлестать татарник кнутом, стараясь его кончиком сшибить нахальные головы. И сшибал, и они катились, покорные, и долго умирали травяной неслышной смертью, выдыхая влагу, а с ней и жизнь. Колька понарошку сердился и стегал, а его все не убывало; даже у погубленных, казалось, уже с одними только жесткими остовами татарников выглядывали снизу, из розетки, молодые, будто в плечи вжавшиеся нерасцветшие головки: получив вдобавок долю сока, предназначенную срубленным, они уже через день-другой будут так же непокорно раскачиваться над мелкой травой, зазывно, тревожно сигналя прилетающим с далеких отсюда пасек пчелам…
К полудню из-за еле виднеющихся прохладно-синих плоскогорий стали прибывать облака, поднялся из негустых трав, зашуршал во ржи легкий ветерок. Свежести он почти не приносил, неоткуда было, кругом, куда ни глянь, тянулась знойная равнина, перемежаемая кое-где балками, приподнятая хлебами. Заструился, потек горизонт. Маревом размывало там голубизну неба, блекли его краски, лишь над головой оно синело нетронуто и сочно, умеряя пыл разошедшегося летнего дня. Стихли, будто завяли, голоса жаворонков, только суслики все еще уныло посвистывали друг другу: «Жара, брат?» — «Да, жарко…», и ожесточенно, до одури, пиликали ошалевшие кузнечики — немного стало голосов у степи… Разморило и Кольку, он лениво шел за телятами, таща по траве ставшую обузой телогрейку.
Стадо не было нужды подгонять, оно само торопилось к устью лощины, к реке. По дальней дороге туда же спешно прогнали колхозное стадо верховые пастухи — пора, пора… Дед шел впереди, сдерживая рвущуюся к воде скотину. Сейчас как раз рожь зацвела, самое время «бзыка», когда особенно донимает всякая кровососущая тварь — слепни, мухи, оводье. Дремать нельзя: взбрыкнет одна, закрутит хвост и пойдет чесать напрямую, за ней другие прянут — а у них ведь их четыре, ноги-то… Нет позора для пастуха хуже, когда скотина убежит, заявится ко двору посереди дня. И Колька заспешил на помощь деду, к голове стада.
Они прогнали его обочь кленовой лесопосадки, и открылась река, со всеми ее косами, отмелями, дробящимся блеском воды. Телята с торопливой неловкой рыси перешли в галоп и посыпались вниз… Колька тоже побежал, закричал, махая кнутом, выпугивая заскочивших в лесопосадку подопечных. Слепней здесь, в затишке, было особенно много, они даже к нему, бегущему, липли, возжелав крови, вопия о ней, и телята совсем сошли с круга. Сначала два, потом еще несколько с дурным взмыкиванием вынеслись на поле и, заломив хвосты, кинулись куда глаза глядят, топча молодую пшеницу и взбрыкивая. Колька попытался запередить этих, отставших, и четырех отбил, направил к воде; а одного, палевого, так и не догнал. Тот остановился далеко в поле, оглянулся и замычал; но стоило только пастуху двинуться к нему, попробовать зайти наперерез, как телок, дурачина такой, с видимым удовольствием поскакал с ним наперегонки…