Педро Парамо - Хуан Рульфо
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На всем скаку промчался конь через перекресток шоссе и дороги на Контлу. Никто не заметил его. Только женщина, поджидавшая кого-то у околицы, рассказывала потом, будто видела взметнувшегося в воздух коня. Все его четыре ноги были поджаты, и женщина испугалась, что сейчас он грянется брюхом оземь. Она узнала рыжего жеребца, любимца Мигеля Парамо. И еще подумала: «Убьется конь». Но в следующий миг жеребец уже несся бешеным скоком дальше и только все заворачивал голову, будто оглядывался на что-то страшное, оставшееся позади.
Толки об этом дошли до обитателей Медиа-Луны вечером в день похорон. Батраки отдыхали, устав от длинной дороги на кладбище и обратно.
Шел, как всегда перед сном, неторопливый разговор.
— Про нынешние похороны вспоминать и то тяжко, — вздохнул Теренсио Лубианес, — гроб тяжелей каменного, все плечи мне обломал.
— И у меня плечи ломит, — пожаловался его брат Убильядо. — Да еще мозоли себе натер на ногах. Занадобилось, видишь, хозяину, чтобы мы непременно сапоги обули. Будто праздник какой, верно я говорю, Торибио?
— Праздник не праздник, но я так скажу: окочурился он вовремя, в самый раз.
Подоспели новые вести из Контлы. Их доставил возчик, пригнавший последнюю в этот день упряжку.
— Сказывают, душа его по улицам бродит. Люди видели, к одной бабенке в окошко стучался. Он, как есть он. Краги и вся одежа его.
— Сказывают, сказывают. Да разве дон Педро при своем нраве позволит сыну с того света к бабам таскаться? Узнай он про этакое непотребство, он его живо укоротит. «Ты вот что, — скажет, — помер, так и лежи у себя в могиле. Без тебя тут управимся». Попадись только Мигель ему на глаза, голову прозакладываю, сразу его обратно на кладбище спровадит.
— Это ты верно говоришь, Исайя. Скор старик на расправу, канителиться не станет.
— За что купил, за то и продаю, — обиделся возчик и поехал дальше.
Шел звездопад. Мнилось, с неба льется на землю огненный дождь.
— Глядите-ка, — подивился Теренсио. — Никак, в раю нынче фейерверк жгут.
— На радостях. В честь прибытия Мигеля, — съязвил Хесус.
— А может, это знамение? Да и не к добру?
— Не к добру? Это для кого же, скажем?
— А хотя бы для сестрицы твоей. Без Мигеля ей скучновато будет.
— Ты это кому говоришь? Мне?
— Тебе. А то кому же.
— Пошли-ка, ребята, спать. Уморились мы сегодня, а завтра вставать спозаранок.
И они растаяли в темноте, словно тени.
— Ты ей передай, — бросил кто-то на прощанье, — пусть не убивается. В случае чего я утешить могу!
— Это уж лучше ты передай своей сестрице. От меня, — откликнулся чей-то голос.
Шел звездопад. Огни в Комале погасли. Ночью завладело звездное небо.
Падре Рентериа ворочался в постели с боку на бок. Ему не спалось.
«Во всем, что случилось, виноват я один, — упрекал он себя. — Все боюсь, как бы не обидеть тех, от кого завишу, кто меня кормит. Вот она — правда. С бедняка велика ли корысть, а одними молитвами сыт не будешь. Так оно было всегда. И вот к чему это привело. Моя вина. Я предал тех, кто шел ко мне с любовью и верой, прося меня о заступничестве перед Богом. Чего добились они своей верой? Открыли себе путь к вечному блаженству? Или, может быть, воскресли духовно? Но к чему воскресать духовно, если под конец, в последний миг… До сих пор не выходит у меня из памяти взгляд, каким смотрела на меня Мария Дийяда, когда пришла просить о спасении души своей сестры Эдувихес».
«Она ничего не жалела для ближнего, падре. Последнее отдавала. И всех любила, всех без различия. Даже сына им родила — всем вместе. И всем им его показала, может, кто признает его. Но они не захотели его признать — ни один. Тогда она сказала им: „Что ж, буду ему и за отца, хотя по случайности стала его матерью“. Они злоупотребляли ее гостеприимством, потому что знали ее доброту, знали, что она не хочет никого обижать и никогда не покажет, что кого-то любит больше, а кого-то меньше».
«Но она самоубийца. Она восстала против воли Господа».
«А что ей оставалось делать? Ведь и до этого греха ее довела доброта».
«Сколько в жизни вытерпеть, — сказал я ей, — и под конец оступиться! В самую последнюю минуту! Столько добрых дел совершить во спасение своей души — и в одно мгновение обратить свои сокровища в прах!»
«Нет, падре, она не обратила их в прах. Она скончалась в таких страданиях. А страдания… Вы сами говорили на проповеди, что страдания… нет, запамятовала я. А уж она ли не страдала! От боли ведь она умерла. Кровью, бедная, захлебывалась, скорчилась вся, лицо перекошено, взглянуть и то страшно. На веку своем не видала я такого горького, мученического лица».
«Не знаю, может быть, если усердно молиться…»
«Мы уж и так молимся, падре».
«Нет, одних ваших молитв мало. Нужно заупокойную обедню отслужить, с органом, с певчими, да не одну. Своими силами мне тут не обойтись, еще священников нужно, а посылать за ними — стоит больших денег».
Вовек не забыть мне выражения ее глаз. Так и стоит она передо мной, Мария Дийяда, многодетная мать, беднячка из бедняков.
«Денег у меня нет. Вы ведь знаете, падре».
«Тогда оставим все как было. Надо уповать на Господа».
«Да, падре».
Голос ее прозвучал смиренно, но глаза были полны непокорства. Что стоило ему дать это отпущение? Каких-нибудь два-три слова — разве это так трудно? И даже сто слов, ведь дело шло о спасении души! Что может он знать о рае и аде? Нет, нет! Хоть он всего лишь безвестный священник из никому не ведомого селения, имена тех, кто заслужил райское блаженство, он знает твердо. На это есть святцы. И он стал перебирать в памяти имена святых католического пантеона, начиная с тех, чей день был сегодня: «Святая Нунилона, девственница и великомученица; епископ Анерций; святые: вдова Саломея и девы Алодия, Элодия и Нулина; Кордула и Донат». Он шептал все новые и новые имена. Его начала одолевать дремота, но он поборол ее и сел на кровати: «Я перечисляю святых, как пересчитывают коз, заставляя их прыгать через канаву».
Он вышел из дому. Все так же лился с вышины звездный дождь. Это почему-то его раздосадовало. Ему бы хотелось видеть спокойное небо. Пропели петухи. Земля спала, укутавшись покрывалом ночи. Земля, «юдоль слез».
— Твое счастье, сынок. Твое счастье, — проговорила Эдувихес Дийяда.
Была поздняя ночь. Огонь лампы в углу комнаты едва теплился, потом он замерцал и погас.
Я услышал, как хозяйка моя встала, и решил, что она пошла за другой лампой. Шаги ее удалялись. Я сидел и ждал.
Прождав довольно долго и видя, что она не возвращается, я поднялся с места и, осторожно переступая, двинулся в темноте на ощупь. Кое-как добравшись до своей комнаты, я опустился на пол и попытался уснуть.
Временами я задремывал.
Крик раздался внезапно, в одну из минут, когда я не спал. Тягучий, надрывный вопль — так орут пьяные. «Треклятая жизнь! Ох, тошно мне!»
Я вскочил на ноги. Кричали у меня над самым ухом, хотя в действительности, вероятно, кричали на улице. Нет, нет, кричали в комнате, вопль отдавался от ее стен. А когда я пришел в себя, вокруг стояло мертвое безмолвие, и только падали в гулкой тишине на пол, ударившись об оконное стекло, ночные мотыльки.
Каким словом выразить бездонную немоту молчания, наступившего вслед за криком! Было тихо, так, будто на всей земле не стало вдруг воздуха. Звуки умерли. Ни шороха, ни человечьего вздоха. Я не слышал даже ударов собственного сердца; мысли и те, казалось, остановили свой ход. Но едва я начал успокаиваться, новый крик разорвал тишину, долгий, душераздирающий: «Развяжите меня! Нет закона, чтоб вешать и ноги подвязывать! Дайте хоть ногами подергать!»
Дверь распахнулась.
— Это вы, донья Эдувихес? — спросил я. — Что тут происходит? Вас тоже напугал этот крик?
— Я не донья Эдувихес. Я Дамиана. Я узнала, что ты здесь, и пришла. Я хочу пригласить тебя к нам. Переночуешь у меня. У нас есть хорошая комната.
— Вы Дамиана Сиснерос? И раньше вы жили в Медиа-Луне?
— Я и теперь там живу. Потому и не сразу пришла.
— Мать рассказывала мне про Дамиану, которая нянчила меня, когда я родился. Это вы?
— Да, это я. Я знаю тебя с пеленок.
— Спасибо, я пойду с вами. Здесь мне не дают покоя эти крики. Что там стряслось? Мне показалось, будто кого-то убивают. Вы слышали, как сейчас кричали?
— Тут, наверное, эхо осталось, замурованное. В твоей комнате когда-то повесили Торибио Альдрете, давненько, правда. А дверь заколотили, пока он не истлеет, — чтобы костям его не было покоя. Не пойму, как же ты сюда попал, эту дверь ни один ключ не отопрет.
— Дверь открыла донья Эдувихес. Она объяснила, что, кроме этой комнаты, другой свободной у нее нет.
— Эдувихес Дийяда?
— Она самая.
— Бедняжка Эдувихес! Видно, и ее душа все еще по ночам неприкаянная скитается.