Кандаурские мальчишки - Геннадий Михасенко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Овцы встретили нас разноголосым блеянием, словно умоляли скорее выпустить их на свободу. Один баран даже поднялся на дыбы, стараясь рогом сдвинуть засов.
— Что, родные, подтянуло, — жалел Шурка, раздвигая бичом морды и пробираясь к выходу. Кепка на его голове сидела задом наперёд, как Иван-дурак на небесной кобылице, и от этого Шурка был забавным. Он еле-еле оттянул тяжёлый скрипучий чурбак и, навалившись всем телом, раздвоил громоздкие двери, впуская свет и свежую прохладу солнечного утра.
Овечий поток легко подхватил нас и вынес во двор.
Ослеплённые, щурясь, овцы засеменили к воротам, продолжая блеять, но уже без надрыва, не для нас, а обрадованно, для себя.
Колька заскочил на какого-то барана, и тот смиренно повёз его. Шурка щёлкал бичом над овечьими спинами и кричал:
— Пошли… Пошли…
У сторожки стоял дед Митрофан и протяжно манил:
— Бя… ша, бя… ша.
Я шагал сзади, оглядывая двор.
У строений прел навоз, загнивали стены. Крыши прогнулись, как худые лошадиные хребты; казалось, брось камень — и переломятся. Весь двор выглядел очень скучно, неприглядно. Каково торчать тут скотине, недаром же она так ожесточённо рвётся на зелёные поля.
Зато воробьи жили здесь припеваючи: и гнездились, и кормились. Утрами, греясь на солнце, воробьиные полчища рассаживались на берёзовых жёрдочках под навесами соломенных крыш и следили за хлопотами пастухов.
Хромую овцу мы заметили сразу. Она толклась в середине стада, и при каждом шаге голова её порывисто подскакивала.
Шурка подошёл к сторожу:
— Деда, может, Хромушку оставить?
— Та за каким лешим. Там пустячишка… — Дед махнул рукой, дескать, проваливайте.
Увидев Чертилу, дед погрозил ему сухим кулаком:
— Я тебе, лешак, вернусь!
Чертило убегал и от нас и продолжал воевать со сторожем. Деду пора уж было примириться с норовом Чертилы, но он, как маленький, не унимался и пытался выпроваживать барана со двора. Безуспешно. Баран отлично знал, что делал, и на каждую дедовскую уловку отвечал своей уловкой, более хитрой.
Овцы на ходу щипали траву у плетней, из-за которых торчали плоскоголовые подсолнухи и свешивались усатые тыквенные плети с пустоцветами.
Сразу за деревней начинался Мокрый лог. Вообще, это был не лог, а пологий склон огромной низины, на берегу которой раскинулся Кандаур. Овцы знали, что там хорошая трава, болотная прохлада и заросли тальника, где можно приятно поплутать и почистить зубы горькими листочками. Они развернулись и цепочками начали спускаться по глубоким коровьим тропам.
По пригорку тянулся Клубничный березняк — редкий подлесок, где мы всегда собирали ягоду.
— Мишка, смотри — тележка! — крикнул Колька, рукой указывая в сторону кустов.
Около тележки я заметил двух девчонок, ломавших с молодых берёзок ветки, очевидно, для веников на зиму. Я остановился, тихо свистнул, чтоб привлечь внимание. Они повернулись, и я узнал дочерей дяди Тихона.
Шурка крикнул, чтобы я припугнул отставших овец, и я побежал вниз, шурша ногами по траве и сбивая кузнечиков. Они, глупые, запрыгивали в сандалии.
Стадо разбрелось по поляне. Овцы двигались медленно и, не поднимая голов, щипали траву. Изредка некоторые шарахались в сторону, выпучив глаза. Это лягушки подскакивали у них под самым носом.
Колька шумел в тальнике, гоняя птиц и бурундуков. Мы с Шуркой уселись на кочку, пригрозив Чертиле, потому что он уже начал пятиться.
Я задрал голову. Небо было такое чистое и гладкое, будто его только что выстирали и, расправив, вывесили, а солнцу приказали: катись, суши. И оно катилось. Всё это так живо представилось мне, что я даже протянул руку, будто хотел пощупать — не мокрое ли оно.
— Шурк, — сказал я, — погляди: небо-то какое!
Но Шурка не услышал. Он как-то печально смотрел в землю и даже не моргал, точно заколдованный.
— Шурка, ты что? — спросил я.
Он, не повернувшись, тихо ответил:
— Нюська у нас заболела, наверное, умрёт. Врачиху вчера вызывали. Она пощупала-пощупала её и говорит: «Усилить питание». Будто мы и без неё не знаем, что надо усилить питание. Тоже… — Шурка встал и зло щёлкнул бичом. — Гляди, куда стадо упёрлось.
Стадо вовсе не упёрлось, а было рядом. Шурка это сказал нарочно. Ему хотелось громко говорить, кричать на кого-нибудь, а может, плакать.
Из кустов вынырнул Колька и припустил к нам, оглядываясь назад, будто ожидая погони. Когда он хотел спросить про что-нибудь, то кричал прямо из тальника, а тут бежал, задыхаясь, молча да ещё оглядываясь. Заинтересованные, мы замерли, поджидая его.
— Там кто-то есть, — полушёпотом проговорил он, обдавая нас огуречным запахом. Очевидно, Колька уже успел ополовинить свой дневной запас огурцов и картошки, охрану которого доверял только собственной пазухе. — Сучья трещали… Медведь, наверное.
— Где? — оживился я.
— Вон там. — Колька неопределённо махнул рукой.
Но тальник был всюду густым без разрыва, там и стадо медведей не разглядишь.
— Почудилось тебе, — равнодушно решил Шурка. — Медведь…
— Почудилось… Скажешь тоже… Сучья-то сами не ломаются, и овцы так не бродят… Кто-то есть… Чтобы мне с кедра свалиться. — Его взбудораженный взгляд перескакивал с моего лица на Шуркино.
Шурка улыбнулся:
— Погоди, ещё свалишься.
Колька отступился. Но я чувствовал, что тревога в нём не угасла: он вздыхал и косился на заросли.
Я побежал завернуть овец, высоко забравшихся на бугор. Они могли через Клубничный березняк проникнуть в пшеницу.
Хромушка паслась в конце стада. Она уставала прыгать на трёх ногах и порой припадала на брюхо, лёжа пощипывая траву. А когда всё выедала рядом и тянуть морду дальше не было возможности, Хромушка рывком поднималась и с прискоком переходила на новое место. Ноге, видно, становилось хуже. После обеда придётся оставить овечку на скотном дворе, пусть её осмотрит коровий фельдшер.
Когда я вернулся, Колька неожиданно спросил:
— Мишка, ты бабу-ягу видел?
— Кого?
— Бабу-ягу.
— Где я её увижу, когда, может, её вовсе нет…
Колька что-нибудь да придумает. То почему человек не несётся, как курица, то — эх бы выросли у телеги крылья… То вот нечистую силу зацепил.
— И я не видел. А вот один наш лётчик видел. Летел он в бой и вдруг услышал, кто-то скребётся в кабину. Глянул — баба-яга! Рожа сплющенная, руки как ухваты и с когтями. «Пусти, говорит, сыночек». А лётчик ответил: «Иди, говорит, бабушка, к чёртовой матери». Она зубами заскрипела и отстала. А он развернулся да из пулемёта — ррраз… Баба-яга обернулась фашистским самолётом и задымилась! — Колька взметнул руки с растопыренными пальцами, изображая клубы дыма.
— Враньё, — подытожил я его рассказ.
— Зато сам придумал.
— Дурак ты, Колька, — беззлобно произнёс Шурка. — На-ка лучше бич, понужни барана.
Шурку не покидала хмурость. Он, наверное, всё время думает про Нюську и про тятьку. Хорошо, хоть дядя Филипп часто пишет домой: жив, здоров, колотит фрицев. А вот нам папка прислал всего три письма, и больше — ни звука. Ломай тут голову… Его, конечно, не убили, но могли ранить или ещё что-нибудь, мало ли что может случиться на войне… У Кольки отца нету. Он, подлец, бросил их, когда Колька впервые выговорил: «Тятя». Зря только старался.
К полудню животы у овец разбухли, они обленились и еле-еле двигали узловатыми ногами. Солнце пекло вовсю, и скоро, сытые и разомлевшие, они растянулись в тени кустов, часто дыша и прищурив глаза.
Мы тоже спрятались от жары, опрокинувшись на спины, притянув к лицам пахучие ветки и щекоча ими щёки, нос и лоб.
В небе висели редкие облака, круглые и белые, как одуванчики. Они не двигались совершенно, точно привязанные. Тень одного из них лежала недалеко от нас. Несколько овец отдыхало на этой необыкновенной подстилке. Над ними недвижно, словно чучело, возвышался Чертило — он не любил лежать. Стояла такая тишина, какая бывает ночью, когда не кричат петухи и когда не видишь даже снов.
Колька, жуя берёзовый листок, спросил:
— Если топор на облако зашвырнуть, удержится он там или шлёпнется обратно?
Я ответил:
— Конечно, шлёпнется.
— Это вон с того, с дырявого, — согласился Колька. — А вот с этого, целого?
— И с этого шлёпнется. Только нет такого человека, чтобы он топор на облако закидывал.
— А почему не слышно, как на войне стреляют?
— Потому что далеко.
— А если из самой-самой большой пушки бабахнуть, то будет слышно?
— Если из самой большой, то, наверное, будет.
— А чего ж тогда не стреляют?
— Значит, нету таких пушек.
Опять тишина.
И вдруг где-то рядом раздался дикий крик, точно кто-то решил порвать себе горло или вывернуться наизнанку. Стадо всполошилось, а мы, будто ваньки-встаньки, мигом очутились на ногах и, онемелые, испуганные, вдавились в рыхлый кустарник, прячась от чего-то неизвестного, но ужасающего.