Зона вечной мерзлоты - Анатолий КОСТИШИН
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На улице было много иллюминации, витрины магазинов были расписаны Дедами Морозами и улыбающимися Снегурочками.
Я сразу подался к Петровичу и с порога выдал ему все как на духу, что навсегда ушел из ненавистного усыновительского дома, и теперь буду жить у него. Дядька неодобрительно сощурился. Лицо его насупилось, от его взгляда мне сделалось не по себе. Петрович продолжал молчать, внутри меня все сжалось, я не на шутку заволновался.
– Петрович, так мне заходить или как? – я с надеждой посмотрел на дядьку, чувствуя неприятную пустоту внутри.
– Нет, – сурово произнес он. На багровом, мясистом лице Петровича еле проглядывали маленькие, злые глазки.
– Петрович, – ахнул я от неожиданности. – Ты шутишь?!
– Возвращайся к родителям, – хмурое и неприветливое лицо дядьки стало еще строже и холодным.
Я не поверил своим ушам, меня бросило в жар. Некоторое время, я как вкопанный стоял в коридоре, напряженно соображая, что к чему. Приподнятое настроение улетучилось – как не бывало. В душе зародились дурные подозрения.
– Петрович, – взмолился я, мной овладела паника.
Он слушал мои всхлипы равнодушно спокойно, ни один мускул на его бульдожьем лице не дрогнул. Я поднял заплаканные глаза и понял, пропащее дело уговаривать дядьку. Мои, видать ему такое про меня уже напели, что, чтобы я ему сейчас не доказывал – все бесполезно.
– Уходи! – коротко отрезал Петрович, сурово посмотрев на меня, без капли сожаления.
Меня словно окатили ледяным душем. Для меня было полнейшей неожиданностью предательство любимого дядьки. Это как будто тебя сильно ударили ногой в область мошонки, ты падаешь от боли на колени, жадно глотаешь жабрами воздух и не можешь выдавить из себя ни одного членораздельного слова, настолько тебя поглощает боль.
Я в нерешительности топтался на месте и спасительно смотрел на дядьку, в надежде. Что он сменит гнев на милость.
– Петрович, – пролепетал я, густо краснея. – У меня кроме тебя никого нет, – по моим глазам покатились крупные слезы, они медленно стекали по щеке к губам. – Не выгоняй меня, пожалуйста, – я с мольбой уставился на него.
Установилось напряженное и неприятное молчание.
– У тебя есть родители! – под суровым, осуждающим взглядом дядьки, я чувствовал себя раздавленным, как муравей или червяк. – Не нравится дома, возвращайся в детский дом, – каждое слово Петровича дышало ненавистью и презрением ко мне, словно я был отбросом общества. – Что тебе еще не хватало?
– Любви! – возбужденно крикнул я.
– Ты жил, как у бога за пазухой, – возмутился дядька, еще больше багровея. – Ты на коленях должен у родителей своих ползать и просить прощения за свое такое дерзкое поведение, – гневно нравоучал дядька.
– Да лучше в детском доме, чем в таком раю, – огрызнулся я, задетый за живое словами дядьки.
От негодования у меня задрожали руки, к лицу прилила кровь, сердце бешено колотилось, готовое выпрыгнуть из груди. Тяжело дыша, я прислонился к стенке.
– Тогда детский дом самое подходящее место для таких идиотов, как ты, – не замедлил с ответом дядька. – Всегда Рите говорил, что дурная кровь – дело безнадежное. Рано ли, поздно ли, она даст о себе знать! – от ярости лицо дядьки надулось как у индюка.
Его обвинительные слова, как нежданно свалившийся кирпич на голову, нет, целая упаковка кирпича. Медленно и болезненно наступало прозрение. Как же больно разочаровываться в тех, кого любишь больше всего на свете. Наконец, я обрел дар речи.
– Интересно, если бы я был их родным сыном, они также бы со мной обращались или по-другому, – вызывающе спросил я человека, который был мне уже противен.
– Уходи, – дядька открыл входную дверь. – Не хочу тебя больше видеть!
– Как это у нас взаимно, – и я громко на весь коридор расхохотался.
От меня не ускользнуло растерянное лицо дядюли, он, наверное, решил, что я немножко тронулся умишком, что у меня поехала неспешно крыша. Ничего у меня не поехало. С моей черепной коробочкой было все нормально. Просто я стал воспринимать мир таким, каким он есть на самом деле, без прикрас и преувеличений.
Я развернулся на сто восемьдесят градусов и громко хлопнул за собой дверью. «Псих», – услышал я грубый голос бывшего родственничка.
– Сам такой, – крикнул я на всю площадку.
На улице поднялась метель, дул сильный, пронизывающий ветер, от него жмурились глаза, замерзали щеки, плотно закрывались губы, словно боялись глотнуть резкого морозного воздуха. Несколько дней я привыкал к неведомой доселе свободе, радости она мне не доставляла, напротив, сплошные заморочки и головная боль.
В карманах было пусто, идти было некуда, ночевать также негде. Похожая на безмозглое серое насекомое, проехала мимо мусороуборочная машина. Я поднял воротник болоньевой куртки и двинулся прямо по улице, не зная, куда меня, в конечном счете, приведут ноги. Желудок издал долгий, бурчащий, недовольный рык, во рту поселился неприятный привкус голода. От уличного холод сводило челюсть, зубы самопроизвольно клацали, издавая звук, похожий на стук печатной машинки. Ночные бродяги не трогали меня, не заговаривали со мной, словно видели в моих глазах отражение собственного одиночества и отчаяния. Конечности гудели, я медленно брел по улице: народу вокруг было немного. Все больше и больше меня охватывало отчаяние.
Внимание привлекла женщина с сумкой, доверху набитой продуктами. Из сумки торчала бутылка водки, казалось, она вот-вот вывалится. Женщина была немолодая, с крепко сбитым телом и такими же руками – сильными, крепкими, и еще она явно была под градусом. От голода в мозгах моих совсем помутнело. И я подумал, вот толкнуть бы женщину на обочину, выхватить из ее рук сумку и хавчик мой. На некоторое время в мозгах прояснилось, и я устыдился своих опасных мыслей. Но голод не тетка, снова о себе напомнил. Какая-то сила меня подняла со скамейки, и я пошел за женщиной, катастрофически приближаясь к ней. Я терял контроль над собой. И тут я увидел милиционера. Женщина что-то прокричала ему, и тот ответил ей. Они остановились и добродушно рассмеялись. Я понял, они знакомы. Я остановился, милиционер внимательно посмотрел в мою сторону. Меня словно прошибло током. От растерянности я остолбенел, спас автобус. Милиционер и я оказались единственными пассажирами. Он встал у входа, я – в конце салона. Я смотрел в окно, мимо проносились городские улицы. Я даже не сразу сообразил, куда автобус направляется. Милиционер вышел на «Октябрьской», я остался в автобусе совсем один, за окнами мир, изредка освещаемый фонарями. Я пытался прочитать на его улицах обещание или хотя бы намек на возможное спасение. Но вместо этого меня не покидало ощущение, что моему прежнему «я» просто приснился страшный сон. И сон этот каким-то образом перетекает в явь.
– Вокзал! – недовольно крикнул мне шофер с квадратной челюстью.
Я вздрогнул, открыл глаза, не понимая, где я.
– Вокзал! – еще раз повторил шофер.
Я вышел. Громадное здание железнодорожного вокзала удивленно глазело на меня широко распахнутыми дверями. Я нашел свободную скамейку в зале ожидания, распластался на ней костями и мгновенно вырубился.
Под утро меня разбудил милиционер. Я навешал лапши, что встречаю утренним поездом любимую бабушку, и лапша моя, наверное, была столь убедительна, что мент оставил меня в покое, а не потащил в отделение разбираться, кто я такой на самом деле. Утром я зашел в туалет. В ноздри ударил резкий и противный запах мочи, плиточный пол был в лужах и грязи. От такого туалета меня чуть не вывернуло наизнанку. В страшное туалетное очко я влил свой маленький ручеек. Мой взгляд задержался на стенах. Наскальная живопись наших предков – детский шарж по сравнению с тем, что я увидел на стенах – матерные и похабные слова с телефонными номерами, мужские и женские половые органы, сиськи, яйца, с какой-то жгучей ненавистью, нацарапанные на штукатурке. Я подошел к точно такому же страшному умывальнику. Помыл руки обломком хозяйственного мыла, попугал лицо холодной водой. Выйдя из туалета, я с жадностью глотнул свежего вокзального воздуха и почувствовал, что жизнь ко мне медленно возвращается. Идти было некуда, еще один день бесцельного брожения по городу я бы не выдержал просто физически, и я пошел в Пентагон.
Третья четверть только набирала обороты после новогодних празднеств. В восемь тридцать, как примерный ученик, я сидел за своей партой и никак не мог подавить зевоту. На меня смотрели, как на чуму. Я был неопрятный, поцарапанный. Учителя о чем-то спрашивали, я отвечал невпопад, лишь бы отстали. Вечером я снова был на вокзале. Ноги принесли меня в буфет. Голод усиливался, мутил рассудок. Я чувствовал невыносимую пустоту в желудке. По буфету распространился аппетитный запах, от которого расширялись ноздри, во рту появлялась обильная слюна, а возле ушей мучительно сводило челюсти. Презрение к поглощающим мирно пищу превратилось в неуправляемую ярость. Никогда не думал, что голод может настолько ожесточить человека.