Витим золотой - Павел Федоров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Хорошо, миленок… Вот уеду назад – и пропадай ты тут со своей родней!
Олимпиада вскочила, сбросила с плеча его волосатую руку и стала торопливо закутывать голову в дорогой оренбургский платок, распахнув полы боярской шубы, заправила под высокую грудь роскошные кисти шали.
Авдей молча следил за ее красивым, разъяренным от незаслуженной обиды лицом, полыхавшим нежным, молодым румянцем.
– Ой будя, Оленушка! – не выдержал Авдей. – Вот тебе целый домище, живи и наслаждайся, а меня, балбеса, прости и люби. Я тут без тебя знаешь каких делов натворил…
– А что за такие дела? – насторожившись, спросила она. – Говори, что еще натворил?
Олимпиада грозно выпрямилась. Заметив это, Авдей заговорил поспешно и радостно.
– Ты помнишь, Лапушок, когда мы с тобой были в Питере, я тебе подарил сто акций?
– Это такие зелененькие бумажки?
– Во, во, они самые! Ты еще выбранила меня за то, что спьяну двадцать пять тыщ рублев истратил…
– Еще бы не помнить. Хотел все полсотни отвалить, хорошо, что удержала.
– Вот и напрасно, мамочка. Ты знаешь, сколько сейчас стоят эти бумажки? Почти миллион рублей, поняла?
– Ой ли! С чего бы это? – У Олимпиады затряслись руки.
– А с того, что подпрыгнули неслыханно. Золото сотнями пудов снимают. Потому что в «Ленском товариществе» у дела стоят англичане со своими капиталами, да разбойник Кешка Белозеров – хозяева, не Ивашке Степанову чета! Думаешь, я тогда тебя послушал? Шалишь! – зарокотал Авдей. – Я тогда через маклера втихомолочку еще несколько таких пачечков приобрел… Дай-ка, лапочка, я с тебя шубу сниму.
Но Олимпиада слушала плохо. В голове золотым гвоздиком засел неожиданно приобретенный миллион. Очнулась от этого наваждения, уже когда сидела на диване, без шубы. Оттолкнула мужа, потребовала, чтобы подали закуску и вина.
– Все будет, ангел, все! Только знаешь, я не пью. Вот истинный крест, бросил!
– Ничего, со мной выпьешь…
– Уж разве только с тобой, а так-то сгори и вспыхни…
ГЛАВА ПЯТАЯ
В эту осень долго стояло ноябрьское чернотропье. Застывшая, смешанная с глиной земля гулко звенела. Петр Николаевич Лигостаев вместе с сыном Гаврилой нанялись возить на прииск камень и лес из прибрежного тугая. Промерзлая дорога была очень тяжелой. На крутых шиханских изволоках часто ломались дышла, рвались постромки. Ворочать каменные глыбы и сырой лес было трудно, а заработки не велики. Каждая копейка у Лигостаевых была на учете. Анна Степановна давно уже не вставала с постели, а Гаврюшке подходила пора уходить на действительную службу. Нужно было готовить полную казачью справу. На очередной лагерный сбор Гаврюшка ездил в старом отцовском обмундировании. Сверстники не раз посмеивались над его побитым молью мундиром и потрепанной шинелью. Когда речь заходила об этом, сын набычивал перед отцом шею и молчал. За последний год он еще заметнее подрос и возмужал.
После отъезда Маринки в Сибирь о ней совсем перестали вспоминать. Это была мучительная, запретная тема, тем более что Анна Степановна хотя и лежала в тяжелом параличе, но все слышала и понимала. Напоминал о Маринке лишь один конь Ястреб, приведенный Тулегеном из аула, великолепное призовое седло с ярко расшитым вальтрапом да старые, истрепанные, кое-где заштопанные Гаврюшкины брюки, в которых совсем недавно так беззаботно и радостно скакала она по привольной ковыльной степи.
Сегодня по дороге на прииск у Лигостаевых сломалось ярмо.
– Тут никакой сбруи не напасешься, скотину надорвешь, – распрягая волов, ворчал Гаврюшка.
– Не только скотину. У меня даже хребет трещит. – Присаживаясь на растопыренное осью ветловое дышло, Петр Николаевич достал кисет.
Разналыжив[2] круторогих, рыжей масти быков, Гаврюшка пустил их на густую, подернутую инеем отаву и скрылся за кустом, чтобы выкурить свою, заранее скрученную цигарку.
– Да кури уж тут, чего там прятаться! – поглаживая поникшие усы, в которые заметно вкрапились седые волосы, остановил его отец. Он был мягок и добродушен. Сын открыто задымил за кустом, но не вышел и не откликнулся. Разговор продолжался на расстоянии четырех-пяти шагов.
– Рад бы не чертоломить, да нужда заставляет, – продолжал Петр Николаевич.
– Да вроде и нет у нас особой нужды, – ответил Гаврюшка.
– Эко сказанул! Ты как будто и на службу не собираешься?
– Да уж как-нибудь обойдусь, – с прежней беспечностью ответил сын.
– Экипировку новую просишь? Две шинели, два мундира покупать надо, а деньги где?
– От продажи коня остались же? – возразил Гаврила.
В прошлом году на полученные из казны экипировочные деньги Лигостаевы купили на ярмарке рослого, породистого жеребчика, но не успели в свое время кастрировать его. Однажды весной жеребец сорвался с привязи, выскочил со двора и в драке с полубояровскими косячными был сильно побит. Пьяница коновал сделал ему операцию, но неудачно. Жеребец заболел и недужил почти все лето. Возились с ним долго, но так и не вылечили. Пришлось продать с убытком.
Петр Николаевич, понимая, куда клонит сын, напряженно молчал. Сумрак над тугаем стал темнее и гуще, а серые осенние тучи спустились еще ниже.
– А коня?.. О коне ты думаешь? – затаптывая в измятой траве дымящийся окурок, нарушил молчание Петр Николаевич.
– А чего мне теперь о коне думать? – в свою очередь спросил Гаврюшка.
– На чем же ты царю-батюшке службу служить пойдешь? – Отец приподнялся и снова присел. Под тяжестью его высокой и сильной фигуры дышло жалобно заскрипело.
– На Ястребе пойду. Этого небось не забракуют, – выходя из-за куста, ответил сын.
– Вон как ты придумал!
– Тут особо и думать нечего, тятя. – Гаврюшка еще плотнее засунул под кушак рваную варежку. – Уж на этом ли красавце не послужить! – Он решил так в тот самый день, когда грустный Тулеген-бабай тихо ввел откормленного, выхоленного Ястреба на лигостаевский двор.
– Нет, сынок, Ястреба в казарму не отдам, – твердо проговорил Петр Николаевич.
Скуластое лицо Гаврюшки потемнело, широкие ноздри заметно вздрогнули. Он подошел к искалеченному ярму и начал вытаскивать из отверстия растянутый сыромятный гуж. Потные быки, тяжело посапывая, брызгая серебристой пылью инея, шумно выщипывали зеленую отаву. Над тугаем нависал тусклый, сероватый полдень. По краю полукруглого озера, где застрял воз, рос кустарник. По воде холодно пробегала хмурая осенняя рябь, судорожно тревожа косматый камыш. На вязнике трепыхались желтые, скрюченные листочки, сиротливо покачиваясь меж голых веток.
– Не злись, Гаврюша. Купим тебе другого коня, – смягчившись, заговорил Петр Николаевич, понимая, насколько велик у сына соблазн оседлать такого коня, как Ястреб. – Не обижу. Будет тебе строевой конь, а этого губить никак нельзя.
– Выходит, я его беру на погибель? – возмущенно спросил Гаврюшка.
– Ты хорошенько не подумал, на что ты замахиваешься.
– Я-то подумал…
– Оно и видно, до чего ты додумался…
– Вот именно, тятя! Для Маришкиного полюбовника ты коня не пожалел, а сыну для службы…
Слова Гаврюшки были настолько жестоки, что Петр Николаевич нашелся не сразу. Опомнившись, он резко вскочил, бешено сверкнув потемневшими глазами, неожиданно вырвал из рук оторопевшего сына обломок ярма и замахнулся. Гаврюшка едва успел отскочить. Он никогда не видел своего отца таким разгневанным и страшным. Глаза как будто остановились, застыли, под сникшими усами побелевшие губы мелко дрожали. Не выдержав отцовского взгляда, Гаврюшка прыгнул в кусты. Вслед ему, дробно зазвенев железными занозками, полетел обломок ярма. Тяжело дыша, Петр Николаевич быстро зашагал прочь. Кто знает, о чем он думал в эту минуту? Над степью мрачно маячили крутобокие шиханы, сурово ощериваясь каменными гребнями. Холодный синеватый туман застилал Петру Николаевичу глаза.
Часа два спустя Петр Николаевич верхом на Ястребе возвратился и привез запасное ярмо. На дышло надевали его вместе с сыном, но, оба мрачные, молчали. Заговорил Петр Николаевич, когда подъезжали к лесоскладу.
– Ястреба, помирать буду, а никому не отдам. А ежели Мариша вернется? Ее конь. Она больше нас с тобой понимала, чего он стоит. Это порода, дурень ты желторотый! От него надо племя вывести! Да за такую лошадь я кусок золота не возьму.
Напоминание о сестре крепко кольнуло Гаврюшку, но, помня отцовскую вспышку гнева, он промолчал.
Когда перед вечером вернулись в станицу, Стеша рубила для бани хворост. Увидев мужа, разогнула спину, улыбнулась и кинулась отпирать ворота.
– Мама как? – распрягая скотину, спросил Гаврила.
– Все так же… мычит и словечка не может выговорить. Ой, Гаврюшенька, силов моих нет, все сердце изболелось. Если бы не Сашок, пропала бы я.
Пастушонок Саша, которому с покрова уже пошел тринадцатый год, как остался после свадьбы Маринки, так и прижился, помогая Стеше по хозяйству.