Просьба - Гусейн Аббасзаде
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Да, — думал, слушая хозяйку, Бахман, — бедняжке Афет еще меньше повезло, чем мне; она и отца не видела, я против нее счастливец. Время от времени нахожу утешение, вспоминая счастливые дни, когда отец был рядом, а ей что вспомнить?!»
Гюляндам зевнула.
— Эх, сынок, рассказывать еще много можно. А я, слава аллаху, поговорить люблю и к старости стала такой говорливой… Болтаю, тебе отдохнуть не даю… Извини меня, сынок, превратила я ночь в утро, поспи хоть немного, отдохни.
IV
Сидя перед открытым окном, Бахман расстелил на подоконнике газету, разложил на ней кучу сухих коричневатых костей… Это были кости руки человеческой, давно высохшие, ставшие музейными экспонатами, учебными пособиями. А когда-то, одетые плотью и кровью, они составляли живое запястье… Но Бахман старался не углубляться, не думать, чья это была рука и как она оказалась «учебным пособием». Он брал кость за костью, сверял их с рисунками в учебнике и заучивал латинские их названия: «дистал», «проксимал», «медиал». Названия были трудные, непривычные, смысл латинских слов неясен, и приходилось не раз повторять их, чтобы запомнить: «Ос капптатум», «ос капитатум…»
В институт Бахман не пошел. Как мог он явиться туда с, перебинтованной головой, словно с войны? Завтра надо пойти в поликлинику, попросить вместо повязки сделать наклейки — все же не так уродливо будет, да и лишнего внимания не привлечет.
Пропускать лекции, конечно, нельзя, да и невыгодно, если даже врач даст освобождение; все равно придется наверстывать упущенное, никто этого не сделает за него.
Гюляндам-хала впервые за долгие годы проспала, а потому, наскоро приготовив чай и накормив квартиранта, незамедлительно принялась за дело — ей предстояло перегладить гору выстиранного белья. За все утро она не проронила ни одного лишнего слова — наговорилась за ночь и стеснялась своей болтовни, а самое главное, видя, что квартирант занят, старалась ему не мешать. Но любопытства, конечно, не потеряла. «Над чем это он колдует?» — думала она. Искоса глянула на кости, разложенные на подоконнике. Рядом стоял целлофановый кулек, и в нем тоже были кости, сухие, темно-коричневые. Вообще-то, конечно, в институте не разрешали брать на дом такие «пособия», но Бахман сумел уговорить лаборанток и взял их до утра — ему, уверял он, трудно даются эти латинские названия, вечером он позанимается и утром, на свежую голову, их запомнит. Он надеялся, что Гюляндам не посмотрит, чем он там занят. Но однажды она посмотрела и высмотрела… «Что это за кости, сынок, — спросила, — на альчики не похожи, и не бараньи, не телячьи… Зачем они тебе?» Бахману пришлось признаться, что это человеческие кости. Гюляндам побледнела, глаза у нее полезли на лоб, она торопливо провела ладонями по лицу сверху вниз, как бы смывая то греховное, что увидели ее глаза, и сказала дрожащим голосом: «Ради бога, сынок, унеси их скорее! Это великий грех — носить их в дом, к ним прикасаться нельзя, грешно их даже тронуть! В Коране, да буду я его жертвой, записано, что даже кости Мухаммеда Гуммета должны сгнить и смешаться с землей. Заклинаю тебя могилой твоего рано умершего отца, отнеси и захорони их на кладбище — искупишь грех, совершишь благое дело». Бахман ответил, что сделать это никак нельзя: это уже не кости, а институтское имущество, и невозможно установить, чьи они, кто был тот человек, бренная плоть которого держалась па этих костях, и сделал ли он в жизни что-нибудь хорошее, но вот кости его служат науке, служат людям. «Желал бы я, — добавил он, — чтобы мои кости после моей смерти послужили людям, как эти!» — «Что ты говоришь, дорогой! — искренне изумилась Гюляндам-хала. — Что такое кость мертвеца, как она может послужить людям?! Теперь множество живых никакой пользы не приносят, даром хлеб едят, а тут — кость! Унеси их, ради аллаха, не оскверняй мой дом!»
Немало красноречия пришлось пустить в ход (Бахман и не подозревал, что умеет так говорить), чтобы успокоить Гюляндам-халу: «По этим костям студенты, будущие доктора, изучают анатомию человека. Если врач не будет знать анатомии, то есть не знать, как устроен человек, он и лечить человека не сможет…» Пришлось наговорить. Гюляндам целую книгу, прежде чем он кое-как вымолил разрешение оставить кости на день-два, но теперь всякий раз, когда она их видела, непременно прикрывала ладонями лицо и опять как бы смахивала все греховное, чему была свидетелем, — такой очищающий молитвенный жест совершают над могилой. Затем она отворачивалась и не смотрела в тот угол, где он сидел над костями, и вообще старалась этот угол обходить… Господи, а что с ней будет, если принести череп? Ему обещал один приятель-студент, его мать, биолог, приносила части скелета. Нет, от этой затеи с черепом лучше отказаться, а то Гюляндам-хала или заболеет, или выселит его, и весь разговор. И сейчас вот она не смотрит в его сторону; как говорится, глаз не видит и на сердце не мутит, но старуха очень набожная, не пропускает ни намазов, ни молений, с ее взглядами надо все же считаться. Договариваясь с каждым новым квартирантом — хоть с парнем, хоть с девушкой, — она ставила им и их родителям непременное условие: в ее доме не должно быть ни поступков, ни разговоров, противных аллаху. Бахман ничего такого не позволял себе: не пил, не курил, не болтался где-то с молодыми людьми, не возвращался посреди ночи, не забавлялся транзистором, не слушал, лежа на диване с утра до вечера, модных зарубежных певцов, издававших странные дикие звуки, визг и вой, всю эту музыку, похожую на грызню кошек с собаками. И потому был именно таким квартирантом, какого Гюляндам желала, она была довольна им сверх меры, стерпела даже появление костей, но череп… нет, череп сюда носить не надо! Чего доброго, и кости покажутся ей дурным предзнаменованием, она свяжет их с ночным скандалом, и дело может так повернуться, что придется искать другую квартиру…
Со двора донесся шум и громкий разговор.
Бахман выглянул в открытое окно и увидел трех парней, которые явно направлялись к ним. Один нес на плече огромный медный казан, вмещающий два батмана рису; у другого на плече — такой же величины дуршлаг — ашсузан, а третий тащил медный поднос и большую шумовку. Эта кухонная утварь принадлежала Гюляндам-арвад, она досталась ей от отца — Кебле Гулама — и уж долгие годы служила соседям по дому и по Кварталу и в радостных, и в горестных обстоятельствах. Часто за нею приходили совсем незнакомые мужчины и женщины, бог знает откуда приходили и забирали. Гюляндам-хала никому не отказывала. Где теперь найти посуду, равную этой древней кованой посуде? Пожелай она продать ее, много денег выручила бы, и желающие были, приходили не раз, уговаривали. Но Гюляндам говорила всем, что не продает и не продаст никогда. Пока жива, пусть люди берут и пользуются, а после смерти она завещала отнести посуду в мечеть. И, насколько Бахман помнил, не было дня, чтобы эта посуда не была в ходу, — из одного мести ее принесут и тут же в другое заберут.
Парень с казаном на плече постучал в дверь веранды:
— Гюляндам-нене, ай Гюляндам-нене!
— А, кто там?
— Ребята посуду принесли, — сказал Бахман.
Гюляндам-арвад, поставив разогретый утюг на красный кирпич, вынула вилку шнура из розетки.
— Входите.
Парни вошли по одному, сложили рядышком под стенкой казан, ашсузан, поднос и шумовку. Первый, тот, что принес казан, вежливо поблагодарил:
— Будьте здоровы, Гюляндам-нене, пусть будут здоровы все ваши близкие и соседи, и да будут помянуты добром все, кто ушел от нас! Мама велела передать большое спасибо.
Гюляндам, растроганная, в свою очередь еще раз выразила парням сочувствие и благословила их. А когда парни ушли и она стала убирать посуду на полку, вдруг удивленно и обиженно сказала:
— Ну и ну, разве в таком виде вещи возвращают? Неженки какие! Не потрудились даже вымыть дуршлаг. — Она взяла спичку и стала выбивать зернышки риса из отверстий. — Выходит, нельзя делать людям хорошее? — Она сунула дуршлаг под кран, хорошенько промыла. — Государство посуду напрокат за деньги выдает, и возвращать ее надо чистой, иначе не примут. А я даю людям эту посуду бесплатно, за упокой души родителей. Выходит, не понимают люди своей пользы. Где еще они найдут такую посуду? Теперь казаны, дуршлаги, шумовки из алюминия делают. А в алюминиевом казане плов уже не тот! Потому-то и идут ко мне, и хорошо делают, пусть приходят и возвращают, но не так же, совесть тоже хорошая вещь… Почему я должна за ними мыть и чистить, у меня других дел пет, что ли? И без того рдз в году отношу все это нашему соседу, меднику Махмуду, лудить, он с меня хорошенько сдирает, не хватит разве?! Эх, люди, люди! Пусть аллах дурно обо мне не думает, я никого своим добром не попрекаю. Пусть берут, пусть пользуются, но разве такое большое дело вымыть казан, дуршлаг, особенно молодым? А мне вот уже тяжело, я ведь уже не прежняя Гюляндам, сил у меня не осталось, чтобы я сама, засучив рукава, за них все делала. Я теперь старая женщина, мне самой должен кто-то помогать, мои дела за меня делать, а делать их некому, и я ни на кого их не сваливаю…