Невидимые - Бахыт Кенжеев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Урок литературы
Пока мы топчемся в переднихбесчестной вечности, наследникмуз светлых молится звездевечерней и ночному зверю.Зачем же я в иное верю,зачем мне чудится вездеСальери (классика соцарта),взасос целующий Моцарта,и лесопильных школьных партряды, где юно-пионерыцветут, как веточки омелы,в недобрых дебрях бакенбардорденоносного пиита?Лапта и прятки позабыты,они за Горького горой,любовь к отечеству слепа в них,а за спиной — безносый ПавликМорозов, гипсовый герой.Скажи, остряк, в каком астралемы дружным хором повторялилихие богохульства, гдев нечистой блинной ли, пельменнойсидит художник непременный,рукою роясь в бороде?Костры, табак, ремни тугие.Горбатый друг, от ностальгиикак ты излечишься, покахоронит погребальщик юныйсвой алый галстук, и латунныйгорн, и ручного хомяка?***Уверяешь, что жизнь надоела?Глупость. Поезжай в Прованс, говорю, скорее.Сьешь в Марселе густой ушицы из среди —земноморской рыбы, с шафраном, с перцем,разливным вином ее запиваяс несравненным привкусом ежевики.Отобедав, сядь на туристский катер,что тебя доставит в старинный замокИф, взгляни на нору в известняковойстенке, сквозь которую Монте-Кристолазил в гости к таинственному аббату,горевать, обучаться любви и мести.Разыщи крепостную башню, откуда графав полотняном мешке зашитом кидали в волны(грохотала буря, сверкали молнии),а потом отправься к руинам римским,над которыми венценосный Августдо сих пор простирает грозноруку мраморную, а потом не минуйгородка, где журчит такаяречка чистая, что глазам не веришь,лоб смочи хрустального, горной влагой,вспоминая Петрарку, который тожеумывался ею на беспощадном солнце,причитал «Лаура моя, Лаура…»
***Золотое, сизое, безоглядное заоконное полотно!По-старинному не выходит, а по-новому не дано:не отмыть черного кобеля, не вылечить глаукому.Утренние скворцы в предгорьях Памира поют хвалуптичьему богу осени — стервятнику? или орлу?или подобному им, короткоклювому и худому?
Телефонная связь хромает, даже тихого «что с тобой?»не спросить, задыхаясь. Свежевыпавший, голубойна горах рассиялся снег. Как, милая, дали махумы, как натерпелись, сколько бессильных слезпролили. По аллее парка, рыча, беспризорный пестащит в желтых зубах перепуганную черепаху.
Что же мне снилось вчера? То ли жизнь, то ли смерть моя.Длинноволосая юная женщина на песчаном дне ручьяспящая, несомненно, живая, в небеленом холщовомплатье. Я человек недобрый, тем более на заре,не люблю самопальной фантастики в духе пре —рафаэлитов, мистики не терплю, и ночами «чего еще вам?»
повторяю нечистым духам, «оставьте мне, — говорю, —сны хотя бы». К медно-серому азиатскому ноябрюя добрел, наконец, в городок приземистый и сиротский,где запивает лепешку нищий выцветшим молоком.Словно гранат на ветке, лакомый мир, к которому ты влекомтолько любовью, как улыбнулся бы бедный Бродский,отводя опустевший взгляд к перекрытому до весныперевалу. Обидней всего, что — ничьей виныили злого умысла. Кофейник шумит на плитке.Шелести под водой, трава, те же самые у тебя праваи слова, что у молчаливого большинства,те же самые невесомые, невидимые пожитки.
***…не скажу, сколько талой воды утекло с тех пор,киселя, и крови, и меда, и молока.Закрываю глаза — а по речке плывет топор,уж не тот ли самый, что снился Ивану К.?Уж не тот ли, что из петли Родиона Р.взмыл в высокий космос в краю родном,чей восход среди скрежетавших небесных сферизучал ночами каторжник-астроном?
Нет, по долгой орбите вокруг земливсе в чешуйках кремния, в гамма-лучах, в огнеаммиачном, ладные кораблизакружили гордо, на радость моей стране.Не роняй слезы, если злато ржавеет, естьдобрый пуд листового железа и чугуна.«Кто на свете главный? Челюсть? А может, честь?Ни на что не годна эта челядь, убога и голодна»,
сокрушается у костра молодой пророк,собираясь почтительно возвращать билет.Я его любил, дурака, я и сам продрогот безлюдной злости, которой названья нет,а и есть — что толку. Пусть звери — овчарка, барс,агнец, волк, — за твоей спиной, простуженный человек,знай глядят в огонь, где Творец, просияв, умолк.И несется в ночь перегруженный наш ковчег.
***В замочной скважине: колеблющийся свет,блаженный муж терзает хлебный мякиш,и пахнет смертью, горькой и целебной.
Случайный сорванец глядит и, напрягая слух,пытается понять обрывки разговорамежду тринадцатью бродягами. Они
взволнованны, как будто ждут чего-тоневедомого. И, сказать по чести,немного смысла в их речах несвязных.
«Что скажешь нам, Фома?» «Учитель, что есть страх?Ужель всех поразит секирой роковою?»«Нет, вера и ответ есть дерево и прах,
Олива, облако, медведица, секвойя».«Ты снова притчами?» Спиной к огнюсидят ученики, не улыбаясь. «Если
б ты твердо обещал, что, кровь твою вкусив,вслед за тобой мы тоже бы воскресли…»«Я обещал» Встает другой, кряхтя,
и чашу жалкую вздымает. Млечныйсияет путь. Соскучившись, уйдет дитяот кипарисовых дверей, от жизни вечной.
Пopa — его заждались мать с отцом.Сад Гефсиманский пуст. Руины храма. Стольколет впереди. Совеем не страшно
глядеть в полуразрушенное небо.Собака лает. И бренчат доспехиполночных стражников, как медные монеты
в кармане нищего. Как в старые механе влить вина игристого, как водумечом не разрубить, так близится к концу
время упорное — кипя, меняя облик тленный —уже во всем подобнее терновому венцуна голове дряхлеющей вселенной.
***В чистом поле торчу, как перст, не могу упасть я,хоть давно поражен на корню нехорошей вестью.На исходе смелости и злосчастьязимний ветер пахнет сырою шерстью,да листвой горелой. Беспрекословныйподступает вечер. Казалось бы, лавром, миртомнаслаждайся. Но даже фиал любовный,с чем его ни мешай, отдает муравьиным спиртом.
Не сердись на меня, всесильная Афродита,умный плачет, а глупый — шарик из хлеба лепит.Разорившемуся, увы, не дают кредита,а влюбленный лепет, нахмурившись, пишут в дебет.Помечтать — был бы я, например, Гораций,вот гулял бы в тоге с пурпурной оторочкой!Был один поэт — как напьется, так сразу дратьсяи скандалить, и хвастаться свежей строчкой.
Был он мой учитель, знал зло и благо,как хотел, вертел просветленным словом.Вот бы выпить с кем — только бедолагаскоро десять лет, как лежит под крестом дубовым.
***Под свист метели колыбельнойвздремни, товарищ мой похмельный —синяк под глазом, ночь нежна.Стакан воды водопроводнойтебе по комнате холоднойнесет усталая жена.Костяшки на небесных счетахстучат, спать не дают. Еще такнедавно нас пленяли снынадежды, славы, тихой веры.Но в темноте все кошки серы,любые ангелы страшны,и приобщиться к дивной тайнеразрешено такой ценой,что ужасался даже Райкер —Мария Рильке. Бог — с тобой,ты — с ним, ты шепчешь «благодарствуй»сквозь сон, и «музыку готовь»,и вдруг «да минует нас барскийгнев и господская любовь…»
***Вот человек, он робок, как и я,он суеверен, крика вороньябоится, и такой же тихий страхвладеет им в присутственных местах,где похоронный царствует уют,висит портрет монарха в строгой рамеи клерки светлоглазые снуют,увертливыми ходят пескаряминад отмелью (а за окном — кларнет,зеленый лист, случайный рыжий локон)и весело в соседний кабинетплывут метать чернильную молоку.Там в воздухе рассеян тонкий яд,там, сжав крестообразную наградудо боли в пальцах, наклонился надтяжелой папкой с надписью «К докладу»старик Каренин. «Если эта связьпреступна, то она достойна кары»,он думает, и «жизнь не удалась»выводит вместо визы. Тротуарыпросохли. Дернуть водки? Нет, винца.Деревья, звери — кто еще, скажи, мойдоносчик? — что-то просят у творца.А он молчит в дали непостижимой.
***«Как прекрасен мир, — майский жук шелестит, — пойми!»У каждого — ангел-хранитель.Младенцы смирно лежат в капусте.Отчего же я так подавлен, ma belle amie?Отчего я так безобразно грустен?У меня мигрень, у тебя мигрень.На дворе отпахла развесистая сирень,пожелтевший том Александра Гринау постели. Умыться, вздохнуть, а за —тем стопарик водки, прикрыв глаза,закусить таблеткою аспирина,
отложить дела, выйти в парк, где листвамолодая кленовая — что страницыКниги Царств. Ты еще жива?Жив и я, но уже пора суетиться,собираться, завешивать шелком пролом в окне.В этот век, глухой и ветхозаветный,слишком трудно таиться и пробуждаться, непредаваясь печали и ненависти, мой светлый.
Где же маяк, переносной мой огонь в тумане?Длинноволосый бродяга, покачиваясь на ходу,мыча в честь весны, ухмыляясь, повторяет то «ом манипадме кум», то, если не ошибаюсь, «dumspiro — spero». Закашлялся, губы вытер.Подозвал пугливую белку, скосил осторожный взгляд.Узнаешь на нем траченный молью свитер,который я выбросил года четыре тому назад?
Это он днем куражится, а по ночам «уснуть бы»повторяет, скорчившись на скамейке, смешон и дик.Это я раньше, завидовал, и, примеряя чужие судьбы,огорчался до слез, а теперь привык,и, на ветру прикуривая, закрывая ладонью пламяодноразовой зажигалки, вижу, что истинам несть числа.Вот и все открытие — за неладами, долгами, делами.Да и что дела мои, радость, — табак, никотин, смола.
29 января 2001 года