Невидимые - Бахыт Кенжеев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Запоздалое посвящение Льву Лосеву
Поэт привык кокетничать с косой.Стоит он, например, за колбасой,(о чем сегодняшнее поколеньеуже не ведает), и помыслы о тленьев душе его роятся, о тщетеземных забот, о вечной нищетелюдского духа пред лицом Творца,и неизбежности всеобщего конца.А между тем проходит полчаса,и очередь густеет. Колбасауж на исходе, словно краткий вексынов Адама. Слава Богу, чекпробит. И продавец, вполне подобензлатому истукану Навуходо —носора, или спящему во гробеантихристу с бородкой, нож стальнойнадежно держит в длани ледяной.Несчастен смертный (думает избранникмуз), с мокрым снегом схож его удел,а здесь, в России скорбной, он по пьянивообще свое спасенье проглядел.Разрушил церкви, в злобном пустосвятенаходит утешенье, от небеспоспешно отказался. В результате —вонь, очереди, сыр навек исчез,газеты врут, гэбэшники у власти.По радио краснознаменный хорорёт, что мы построим людям счастье.А впрочем (веселеет), это вздор.Есть крепость духа. Есть служенье музам.Еще мы расквитаемся с СоюзомСоветских соц., пробудимся, отыщемвождя, что чист и честен, и придеттакая пропасть и духовной пищи,и матерьяльной! Бедный мой народ!Забитый и ограбленный, угрюмый,как тот Ермак, счастливей и добрейты станешь, в Государственную Думупошлешь своих сынов и дочерей,откроешь Божьи храмы, скажешь «здравствуй!»соборности — припомни, что гласятпророчества… «Ну, шевелись, очкастый,тебе кило?» «Нет, триста пятьдесят».***Много чего, если вспомнить, не любила советская власть.Например, терпеть не могла красоты и гармонии в нашемпонимании. Тяп да ляп был лозунг ее. Перепасть,несомненно, что-то могло художнику, скажем,тот же косматый закат над бездонным озером где-нибудьвозле Кириллова, ива плакучая, грустная кошка,моющая лапой мордочку у крыльца, но сутьв том, что умение воспринимать красоту — понемножкуоскудевало. От рождения слаб человек, Харонов грошвся цена ему. Не умеет ни каяться, ни молиться.В окружении зла — и сам становится зол, нехорош.Был я молод тогда, и гуляя запаршивевшею столицей,часто отчаивался, чуть не плача, негодовална уродство, грязь, очереди, войну в Афгане,на бессовестность слуг народа, ВПК, КГБ, развалэкономики, на отсутствие водки и денег в кармане.Да и меня самого не любила советская власть.Был я в ее глазах пусть не враг, но недруг народаВ ходе, Господь прости, перестройки и гласности большая частьмерзостей этих разоблачилась. Воцарилась свободамысли, печали и совести. А красоты ни хренане приумножилось, даже убыло. И художник, старея,думает: где он ее потерял, гармонию? Да и была ли она?В реку времен впадает, журча, и наше неумолимое время.Глас с высоты вопрошает: эй, смертный, еще что-нибудь сочинил?Или по-прежнему с дурой-судьбою играешь в три листика?…А еще советская власть не любила красных чернилв документах — справках, анкетах, характеристиках.
***Сколько воды сиротской теплится в реках и облаках!И беспризорной прозы, и суеты любовной.Так несравненна падшая жизнь, что забудешь и слово «как»,и опрометчивое словечко «словно».Столько нечетных дней в каждом месяце, столько рыбв грузных сетях апостольских, столько болив голосе, так освещают земной обрывтысячи серых солнц — выбирай любое,
только его не видно из глубины морской,где Посейдон подданных исповедает, но грехи имне отпускает — и ластится океан мирскойк старым, не чающим верности всем четырем стихиямвоинам без трофеев, — влажен, угрюм, несмелвечер не возмужавший, а волны всё чаще, чащев берег стучат размытый — и не умер еще Гомер —тот, что собой заслонял от ветра огонь чадящий.
***Индейцы племени мик-макне знали письменности, кромеособых знаков, чтобы в снах,приснившихся в священном доме,не забывалась ни однапровидческая тонкость, то есть,чтобы в хитросплетеньях снаясней прочитывалась повестьо роке. Можно ль победитьсудьбу? И все же страх неведомтем, кто умеет выходитьна связь с потусторонним светом.
…………………
Увы, заветный алфавит,язык отеческой запискис небес на землю, позабыт.Аборигены по-английскичитают Гришэма, поютпсалмы, да тешатся игристым,и контрабандный продаюттабак восторженным туристам.
Мы молча курим коноплю,бьем дичь, яримся, клевер сеем,и те, кого я так люблю,вполне к языческим затеямне то что холодны, но пусть(твердят) бессребреник-этнографвыучивает наизустьуже трехсотый иероглиф —о чем грустить? Зачем радетьо суевериях, надеясьв них будущее углядеть,как полуграмотный индеец?
Кембрийской глиной липнет жизньк подошвам, к пальцам осторожным.Я говорю себе: «Держись,и станет будущее прошлым».Вздохни, над каменной доскойсклонясь, паяц непостоянный, —еще не сгинул род людскойв огне святого Иоанна.И над поверхностью земли —как фимиам в Господнем храме —невидимые корабли плывутвоздушными морями.
***Ах, знаменитый бестселлер, листая который за ужиномвдумчивый биржевый маклер чешет затылок, меняясь в лице,знакомясь с теорией мира, требующей трех с лишним дюжиносей для пространства, зато не нуждающейся в творце!«Ты уже прочла?» «Не отрываясь». «Да, в самом деле…Даже мне, с моей школьной тройкой по физике… Этот еврей…»«Англичанин», «…он правда прикован к креслу?» (Кивок.) «Еле-елеговорит. Книги — диктует. Но — женат, и нажил троих детей».
Что ответить тебе, быстроглазый британский гений,в инвалидной коляске, с атрофией лицевыхмышц? Я и сам, томящийся в клетке из трех измерений,неуместен, как вывих, я сам в последнее время тихи не слишком улыбчив, карман мой прорван,всякие мелочи выпадают, а потом и не вспомнишь, что именнопотерял — красоту ли греческих формул,или любовь к простору и времени? Не до оды мне, не до гимна —
и какие три дюжины! Одного, право, хватит с лихвою,четвертого, чтобы жадным глазком заглянуть в разломдышащего пространства, туда, где пеньковой тьмоюсхвачено мироздание, словно морским узлом.…Теоретически, вылетев со скоростью светаВ одном направлении, в конце концов прибудешь, как МагелланВ отправную точку. Жаль, что не только сам ты за время этоКончишься, но и вся вселенная. Так что подобный план
даже в случае расцвета звездоплавания не пригодится.Браво, мудрый мой астрофизик. Но посоветуй все-таки, какобнаружить его, четвертое? Пролетает черная птица,вероятно, скворец, над весенней улицей. Ночь в руках —гуттаперчевый шар, слюдяные блестки, а днемстелется дым от сожженной листвы по окрестным дачам.Пахнет корицею, мокрым снегом, терпким вином.Словом, всем, чего не храним, а потерявши — плачем.
***Разумеется, время — праздник. Столько в нем приправ, причуд и прикрас.Так в пустынном музее народов востока умиляешься лишний раз —сколь открыт образованному японцу мироздания стройный вид!Цепенеет, тлеет косматое солнце, вдоль по озеру лодка скользит,конь вдали гривастый процокал, светло-серая дышит мгла —только жаль, что полуслепому соколу не обогнать орла.Вот и мы, дружок, должно быть, могли бы петь во сне, о будущем не говорить,вдвоем разделывать снулую рыбу, клейкий рис в горшочке варить,под куполом в звездный горошек насвистывать славный мотив,да зеленый чаек из фарфоровых плошек прихлебывать, ноги скрестив.Дальний путь, сад камней, золотые хлопоты — неужели ты думаешь, я о Японии?Нет — я о зависти к чужому опыту, ревности к чужой гармонии.Открываешь газету — детоубийцы, наркоманы, воры, рабы страстей,а меж тем уверяют, что те же токийцы никогда не наказывают детей…Врут, конечно, как ветер в конце апреля. Вероятно, тюрингский гномтоже завидует русским лешим. Время слабеет, треща голубым огнем.Время опоры ищет, хотя и само оно тоже опора кому-то. Запуталась? Ничего.Видишь, как угль, черны крылья у ворона, тушь хороша, и вечер — чистое волшебство…
***В верховьях Волги прежние леса.Вокруг Шексны лежат озера те же.И в книжке старой те же адресарощ и холмов, равнин и побережий.Они давно живут и дышат безменя, свечами перед аналоемгоря. И если б завтра я воскрес,я б первым делом вспомнил, что давно имне признавался, как люблю их, неписал пространных писем без ответа,тех, что годами шлет чужой женеотвергнутый любовник. Но об этом —молчок, как говорил поэт, застывв ночи у телефона. Всякий воленжить прошлым, под пронзительный призыв,летящий с одиноких колоколен,затерянных во времени ином,в глуши (ты знаешь наше бездорожье),в стакане с синим утренним вином,в сосновых иглах, в теплой руце Божьей…
***Старые фильмы смотреть, на февральское солнце щуриться.Припоминать, как водою талой наполнялись наши следы.Детские голоса окликают меня с заснеженной улицы,детские голоса, коверкая, выкрикивают на все ладыимя мое. Над Москвой — деловой, дармовой, ампирной —мягкая пыль времени оседает на крыши, заглушаяперебранку ли, перекличку. Сказать по правде, мир мойобветшал и обрюзг за последние годы. Небольшаяэто беда, да и что кокетничать, потому какпритча насчет земли и зерна, как и ранее,справедлива. Еще не вечер. Поднаторев в науках —природоведении, арифметике, чистописании —дети играют в войну, ружьями потрясают, большимисаблями, пистолетами. Падают в мокрый снеги хохочут. Нет, пожалуй, все-таки это чужое имя,или вообще не имя, а попросту — детский смехчередуется с криками, и право слово, неважно,в чем их смысл, белладонны довольно еще в зрачке,соглядатай, прильнувший глазом к замочной скважине,за которой бездонный спор на неведомом языке.
***Это кто у нас не склоняет выиперед роком? Кто голубой слезойпо стеклу сползает? Тяжкие кучевыелиловеют, беременные грозой.Крутись на сыром асфальте, бумажный мусор,тяни пивко на бульварной скамье,молодежь. Кто у нас спокоен, кто и усомне поведет, будто в фотоательепозирует? Видимо, в плоской фляге,в заднем кармане, осталось граммдвести с лишним еще животворной влаги.Осушив ее, — важен, суров, упрям, —семенишь домой с картошкой и огурцами.В небо глядишь с опаской — а ну как дождьхлынет? Одни царили, другие устали.И, если честно, уже почти ничего не ждешь.Разве что так, вздыхаешь, думая: ах как глупо.Не по Сеньке шапка, не по заслугам честь.Где же жизнь.вопрошаешь,где же она, голуба?Оглянись, дурила, это она и есть
***…Ветхим пледом прикрывшись, сиротский обедпоглощая за чтеньем газет,объяснить бы, зачем я на старости летобленился и стал домосед.Отзвенели пасхальные колокола,дух свободы пронзительно-сух,и цветут тополя — значит, скоро земляв тополиный оденется пух.Этот миф, этот мир, вероятно, неплох,быстрый дождь, поцелуй впопыхах,да бумажная роза, которую Блоквоспевал в декадентских стихах,и подвал недурен, и вино хорошо,и компьютер нехитрый толков.Слышу голос: чего же ты хочешь еще?Неужели прощенья грехов?Нет, начальник, ухи не отведать ершу.Черный шелк на глазах, серый прах.О несбыточном я уж давно не прошу,Нагуляться бы только в краях,где бессонное небо, где плеск голубей,где любому прохожему раднеулыбчивый вестник напрасных скорбени печалей, и ранних утрат.
***…я человек ночной, и слухомне обделен. Когда зимаохватывает санным звукомоцепенелые домапредместий правильных, когда я,в клубок свернувшись, вижу соно том, что жизнь немолодаякрутится страшным колесом —все хорошо, у колеса естьи ось, и обод. В этот чася нехотя соприкасаюсьсо светом, мучающим нас,и принимаюсь за работу,перегорая ли, дрожа,пытаясь в мир добавить что-то,как соль на кончике ножа…
***Вечер страны кровав и лилов, ворон над ней раскрывает рот.По Ленинграду спешит господин Ювачев с банкою шпрот,с хлебною карточкой, лох, с номером «Правды» в руке,будь у него котелок — то спешил бы домой в котелке,
и рассмешил бы вас, и тоскою пронзил висок.Так господин Ювачев долговяз, и дыряв у него носок.
В клетчатый шарф спрятался он, в вытертый плед,жизнь, уверяет, фарс, а смерть так и вовсе бред,
к черным светилам поворотись тощим лицом,чаю с баранками, что ли, выпить перед концом…
***Старинный жанр прогулки городской,ямб пятистопный — белый, благородный,неспешный ритм шагов по мостовым…
Давно уже, любовь моя, по нимне проходил курчавый Александр,ленивый Осип, Александр другой —
но в точности, как первый, ветрогони алкоголик. Все они, в краяхнедостоверных, облачных, туманных,
беседуют друг другом, усмехаясь,когда бросают взгляд на землю нашу,где отжили, отмаялись, оставив
в наследство нам вечерний переулокс кирпичным силуэтом колокольни,настырных голубей в прохладном парке,
которых, коли помнишь, при Хрущевеотлавливали сотнями, сетямиособыми, с неведомой заразой
сражаясь. Нынче в городе все большеворон, не голубей, поди поймайее, хитрюгу, с золотым колечком
в огромном клюве, да и крысы что-точрезмерно расплодились. Но затоне так суровы зимы, и весна
приходит раньше. Правда, во дворахеще чернеет снег, и резок ветер.Ты мерзнешь? Не беда. Настанет май,
откроются пруды, где можно лодкувзять напрокат, и всласть скользить, скользитьнад зарослями сонной элодеи…
***Ликовал, покидая родимый дом, восхищался, над златом чах,не терпел сластей, рифмовал с трудом, будто камень нес на плечах,убеждался в том, что любовь — обман, тайком в носовой платокслезы лил, и вдруг захотел роман написать в сорок тысяч строк,в сорок тысяч строк, триста тысяч слов, это ж прямо война и мир,прямо змей горыныч, семиголов, ты поди его прокорми, —и пошел скандал, незадача, зачерствелый сухой паёк.Я, ей-Богу, давно бы начал, да чернил в чернильнице йок,тех ли алых чернил, которыми тот подписывают договор…Пахнет газом, каркают вороны, на задворках полночный ворклад разыщет — а в четверть пятого затевает опять копать,перекапывать, перепрятывать, не даёт мне, гад, засыпать…Если свет начинался с молчания, с исцеления возложеньем рук,если б знал я свой срок заранее, если был бы искусствам друг, —восторгался б любой безделице, ну и что, говорил бы, пускайжизнь моя не мычит, не телится, постирай ее, прополоскай —кто-то корчится в муках творчества, беспокоен, подслеповат,а густеет ночь-заговорщица, и на радиоперехватвыходя, я дрожу от холода. Пуст мой эфир. До чего ж я влип.Только свежего снега легчайший хруст, только ангела детский всхлип.
***Лгут пророки, мудрствуют ясновидцы,хироманты и прочие рудознатцы.Если кто-то будущего боится,то они, как правило, и боятся.Смертный! перестань львом пустынным рыкать,изнывая утром в тоске острожнойпо грядущей ночи. Беду накликать,рот раззявив глупый, неосторожный,в наши дни, ей-ей, ничего не стоит,и в иные дни и в иные годы.Что тебя, пришибленный, беспокоит?Головная боль? Или огнь свободы?Не гоняй и ты по пустому блюдцуналивное яблочко — погляди, как,не оглядываясь, облака несутся,посмотри, как в дивных просторах дикихуспокоившись на высокой ноте,словно дура-мачеха их простила,спят, сопя, безропотные светила, никогда не слышавшие о Гете.
***Есть нечто в механизме славы — какой-то липкий, как во сне,дефект, как будто для забавы в случайном поршне-шатунезапрограммировали как бы изгиб, а может быть, надлом,укромный, как змея под камнем. Томится нищий за углом,и вся машина ходит шатко, и повторяешь без конца —что слава! Яркая заплатка на ветхом свитере певца.Есть что-то в механизме смерти — а я механику учил —то приподнимет, то завертит, то выбивается из сил,то долго жертву выбирает, то бьет наотмашь, но в концеконцов все чаще побеждает с ухмылкой кроткой на лице.И, отдыхая, смотрит в оба, а мы о прошлом не поем,лишь замираем возле гроба и тихо плачем о своём.
А что до механизма страсти… но, впрочем, вру. На сто частейразорван, жалок и безвластен, от просветляющих страстейя так далек! Должно быть, слишком устал. Печаль моя тесна.Бежит компьютерная мышка, вздыхает поздняя весна,и шевелит губами, точно неслышно шепчет мне «простиза жизнь, потерянную почту, монетку светлую в горсти…»
***Передо мною дурно переведенная «Тибетская книга мертвых»…а на улице ранние сумерки. Скоро дождь.Где отсырели буквы, где выцвели, где и вовсе стерты.А сохранились — что толку Смысла в них не найдешьвсе равно. Мертвые ведь, как правило, книг не пишут,не шевелятся, не безумствуют, и не дышат,только во сне приходят, пытаясь нам втолковатьнечто, известное только им. Не скрипи, кровать,не слепи мне глаза, Венера, планета гневных,не шурши, мелкозубая мышка, в ночной норе.Хорошо монаху в горах подпевает евнух,хорошо просыпаться от холода на заре.Как говорил учитель, блажен обреченный голоду,и не скроется город, воздвигнутый на вершине холма.Где же моя вода, где мой хлеб, где голубое золотообморочных, запоздалых снов? Книга моя самазакрывается. Заблудиться, воскреснуть — долго ли.Вечерами на горное солнце смотреть легко.Слышишь, как беспризорный бронзовый колоколиздает единственный крик, разносящийся далеко-далеко?
***Как парашютные натянутые стропы,гудят дороги западной Европы,а там — центральная: делянки, маша с ядом,овраги, скрашенные диким виноградом,а там — восточная, арбуз с подгнившим низом…Одни винят татар, другие — коммунизм.
Давно ли тихий Франц — изгоем в сбритых пейсах —скитался в пиниях и кирхах европейских,где не с кем переспать и спирта выпить не с кем?Ему бежать бы к нам, толстым и достоевским,где кляча рыжая бежит в предсмертном мыле —вот расписался бы, покуда не убили…
***Алеет яблоко, бессменная змеяспешит, безрукая, на яловую землю.Что Дюрер мне? Что делать, если я
не знаю времени и смерти не приемлю?Я роюсь в памяти, мой хрупкий город горд,не вдохновением, а перебором нажит
мой топкий опыт, скуден и нетверд.Где беглый снег, который ровно ляжетна улицы, ухмылки и углы?
Так грешники в аду, угрюмы и голы,отводят в сторону сегодняшнюю чашуво имя завтрашней, но льется серый свет —
ни завтра нет, ни послезавтра нет,над ямою разносится воронийкрик, на корнях чернеет перегной,
и только детский лепет постороннийдоносится с поверхности земной.
***Для несравненной жизни, ковкой и легкоплавкой,всякий ищет магии, вольтова ли дуга,колдун ли гаитянский, на заказ пронизывающий булавкойпомазанную козлиной кровью куклу врага.Вот уколет в сердце — любви не будет,А уколет в пах — не станет плотских утех.Кости врагу перебьют, разорят, засудят,первенца отберут в приют. Пропахжженой кожей дом колдуна, средоточие тонких,как говорится, биополей, дух порчи, темной волнойтолкаясь, блуждает в невидимых перепонкахмироздания. Проснусь и подумаю: что со мной?Разве булавка в пальцах моих? Нет, игла стальная,нитка двойная, времени рваный край, бестолковый крой.За ночь снег за окном совершенно стаял. И что я знаюо разрывах в холсте и шелке? Кто-то стучит и кричит: «Открой!»Это зима, должно быть, старуха в безвкусной короне царской.Обернись, говорю сквозь дверь, посмотри на печаль свою,где заезжий колдун босиком бредет к реке январской,чтобы куклу исколотую бросить в лазурную полынью…
Урок литературы