Человек Космоса - Генри Олди
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Хорошо, я тебе доверяю. Глашатая своего в попутчики дам. Вот, возьми еще перстень — чтоб не сомневались. Потом себе оставишь, перстень: он дорогой. Привези ты мне…
По желтому лицу Агамемнона скользнула тень, и ванакт поспешил отвернуться. Вряд ли это было связано с глашатаем или с перстнем. Даже прорицатель в углу натянулся струной. Ждет ванактского слова, золотого, будто скипетр. Да что вы все? Сдурели?!
— …привези мне дочку, — вдруг попросил Агамемнон. Тихо, угрюмо, словно ожидал отказа. — Дочка у меня в Микенах… Я тебя очень прошу, Лаэртид: привези ты ее, ладно?! Должником твоим буду… Привезешь?!
— Э-э… я, конечно… Я с радостью! — Откашляться удалось не сразу. И не до конца: изрядная доля недоумения осталась, явственно сквозя в словах. — Только, богоравный, не сочти за дерзость: зачем тебе дочка на войне? Или мы уже не собираемся плыть под Трою?
— Собираемся, — отрезал Агамемнон, быстро становясь прежним. Подошел вплотную, навис горным кряжем. — Калханту знамение было: вскорости грядет удача…
Ясно. Оттого и в лицо не глядит, пророк наш. Его знамения — известное дело. На этот раз небось вместо Трои на Кипре высадимся, штурмовать сослепу станем. Там муравейников много, примем мурашей за троянцев, всех раздавим. Надо будет сандалиями запастись.
— …пойми: дочку я сдуру Лигерону пообещал. В невесты. Ты ж его знаешь, блажного: если приспичило, вынь да положь! Обручим детишек и сразу выступим. Поторопись, Лаэртид, а? Воины ропщут… еще месяц — разбегутся…
Ванакт замолчал. Густые брови тучами сошлись над знаменитым носом: сейчас громыхнет!
— Сделаю, богоравный. Пришли глашатая к моему шатру, я буду ждать.
Странно: Калхант так ни словечка и не проронил.
На обратном пути вспомнились удивительные слова филакийца: «Слушай, а почему, когда ты рассказываешь — мне хочется верить и соглашаться?!» Когда говорил Агамемнон, вождь вождей, верить не хотелось. И соглашаться. Хотелось подчиняться. Слепо. Без рассуждений. Раньше такого и в мыслях не было, а сейчас — поди ж ты!
Одиссей сам себе дивился.
* * *Долгие сборы — пустые хлопоты. Еда в котомке. Переодеться: льняная эксомида для жары, «геройский плащ»[10] на ночь. Шляпа из войлока, с широкими полями — от солнца. Колесницу микенец свою дал, не пожалел. Я послал к Диомеду: пусть даст две дюжины верховых куретов. Не дал, синеглазый. Без объяснений. Он еще со Скиросской потехи дуется. Ну и ладно: возьмем свинопасов, бывалых — они, если надо, в ходьбе злые.
Все.
Эврилох, остаешься за старшего.
Глашатай по имени Талфибий явился вовремя: орлиный взор, орлиный нос, царственная стать. Обзавидуешься. Фригийский колпак с загнутым вперед хохолком только усиливал сходство с царем птиц. Ростом орел выше меня на добрый локоть — вот пусть и правит лошадьми. Все польза. Кстати: если от Мисии в Авлиду за день доплыли, может, Микены теперь вообще рядом? Вон за тем холмом, к примеру? Нет, морские безобразия на суше закончились. Во всяком случае, никаких Микен за холмом не обнаружилось. Ветер одежду рвет, пыль смерчиками закручивает, деревья треплет — хорошо! Глядишь, пока ездим, войска сами разбегутся. Был поход, да сплыл.
«Клятва-а-а!» — мигом напомнил ветер, угрожающе, свистнув в ушах.
Ладно, ладно. Помню. Сам же эту проклятую клятву и придумал: «…никто не поднимет оружия на мужа дочери моей, но придет на помощь ему в трудный час, не жалея сил, крови и самой жизни!..» Расхлебывай, муж, преисполненный козней различных. Приходи, не жалея. Откажемся, оставим красавицу Елену на произвол судьбы — самый произвол и начнется. У Глубокоуважаемых развяжутся руки: клятвопреступников, как известно, боги сурово карают. Шарахнет молнией — кто там после разбираться станет: был ты в Спарте, не был, клялся, не клялся… А у меня еще и вторая клятва за плечами висит. Как козел, когда на бревне с пастухами… Пылит дорогой колесница. Стучат дробно конские копыта. Шлепают подошвы. Ветер шустрит в кронах. И еще: далеко, на самом краю слышимости, обиженно хнычет ребенок. Пока не плачет. А под лже-Троей и вовсе смеялся. Но чувствуется: вот-вот. Раньше не задумывался, а сейчас вдруг ударило молнией: что, если это я, прошлый, так себя, будущего, слышу?!
Предупредить пытаюсь, а крик тот детским плачем доходит?..
* * *Пение мы не сразу расслышали. Думали: мерещится. А едва дорога из-за утеса вывернулась, на равнину пыльной речкой плеснула — тут и услышали, и увидели. Наряды праздничные на зеленом лугу. В глазах рябит. Дудки дудят, тимпаны гремят-брякают, свирели разоряются. Кто-то поперек всего в рог дунул — от полноты чувств, должно быть. Радуются добрые поселяне, хороводы водят. И дымок над кострами курится. Небось сейчас отпоют-отпляшут — пировать засядут.
У нас в каждом селе свои праздники. Однако уж больно с размахом гуляют…
Вот и Талфибию тоже стало интересно. А глотка у микенского глашатая оказалась: ого-го! Над дудками-тимпанами, над песнями-гиканьем:
— Радуйтесь, авлидяне! Пусть будут благосклонны к вам боги, пусть внемлют они вашим мольбам! Скажите: что за праздник?!
Дюжина человек взялась махать нам руками: присоединяйтесь! Остальные решили посрамить глашатая дружным хором — естественно, ничего путного в их криках разобрать не удалось. Наконец добрые поселяне выдохлись, и к нам был отряжен самый быстроногий парнишка.
Талфибий придержал коней. Вскоре запыхавшийся посланец остановился возле колесницы.
— Радуйтесь! — выдохнул он и умолк, судорожно глотая ртом воздух. Будто вынырнул с изрядной глубины; мокрые волосы и капли пота, стекавшие по лицу, лишь усиливали впечатление. — Староста Холмищ-Геройских приглашает вас разделить с нами праздничный пир!
— Благодарим за честь, но мы торопимся. — Я мимо воли улыбнулся взопревшему «гонцу». В ответ на угреватом лице паренька радостно просияли глаза: большие, серые. — Кому жертву приносите? Кого нам по пути восхвалять?
— Как — кого?! — изумился парнишка. — Сегодня же Амнистии[11]! Дни Прощения! Вы что, с неба свалились?!
Мы с Талфибием переглянулись. С неба, не с неба…
— Местный обычай? — предположил глашатай.
В ответ нас захлестнуло потоком мудрых суждений. Нет ничего выше сыновней любви и отеческого всепрощения; а также наоборот. Великие боги нам в том порука и пример. Ибо, исполнившись кротости, Зевс-Добросердечный, некогда свергший отца в Тартар, ныне даровал родителю амнистию, позволив оставить место заточения. И воцарился Крон-Временщик, в свое время оскопивший родного папу по просьбе родной мамы (последнее вызвало у «гонца» искренний восторг: даже притопнул босой ногой…), на Островах Блаженства — даруя смертным радость его восхвалять.
Вот, значит, восхваляем.
По мере сил.
— И давно?
Талфибий развязал ленточки у подбородка. Снял колпак: из уважения к древнему божеству. Э, друг-глашатай, да ты лысый!.. Я последовал его примеру, сбив шляпу на спину. Ремешок больно врезался в кадык, словно меня пытались исподтишка задушить.
Дурацкое сравнение.
— Давно! Я еще маленький был, когда Амнистии учредили. Пойдемте, а? Сейчас пир начнется. Мы уже Кривого Антифа с братом в жертву принесли, но Гуней-шорник сказал, что ради хороших людей готов на алтарь вне очереди! Вы не подумайте, он — с радостью! Ведь прямо к великому Крону попадет, на Острова Блаженства! Идемте!
Парнишка попался языкатый и убедительный, но мы спешили. Да и смотреть, как счастливца-добровольца отправят на Острова Блаженства… Я покосился на моего Старика, но тот угрюмо дырявил взглядом землю.
— Увы, прекрасный отрок! По приезде в Микены мы почтим Крона Уранида должной жертвой. Радуйтесь! — и глашатай хлестнул коней.
Позже Талфибий буркнет обиженно:
— А врать-то зачем? Давно, мол, празднуем, маленький он был… надо было враля — стрекалом.
Я пожал плечами.
* * *Ночевали в какой-то дыре. Родная небось сестра Холмищ-Геройских. Жирный староста суетился, не в силах уразуметь: бояться ему или радоваться? Кровяной похлебки наварил, с солью и уксусом; пифос винца откопал, вполне приличного. Дочку все вперед выталкивал или внучку, но тоже ничего. Круп, как корма у «Пенелопы»: на любую пристань въедет. А вот спать в доме я отказался: душно. Пусть горожанин Талфибий в четырех стенах парится, а мне на сене куда как вольготнее!
Итакийская глушь приучила.
Опять же: взбредет, к примеру, хозяйской дочке-внучке в голову проведать дорогого гостя…
Небо, если глядеть из-под плетеного навеса, — серое, замызганное одеяло. Скрылись от досужих взглядов звезды. Где ты, моя зеленая? Прячешься?! Духота одолевает даже на сеновале, хотя здесь ее чуточку скрашивает густой, пряный аромат умирающей травы. Сейчас, с моей сегодняшней террасы возвращения, когда от моря тянет сыростью, остужая разгоряченное лицо, мне очень трудно вернуться туда, в душный морок ночи, сгинувшей в бездне лет. Жара прошлого морочит, выскальзывает из захвата влажной ладошкой, хихикает далеким детским смехом на самом краю сознания, я злюсь… и вдруг (кубарем! кувырком!..) вновь оказываюсь на сеновале былого.