Вспоминая моих несчастных шлюшек - Габриэль Маркес
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Единственное, что оставалось неизменным, были мои воскресные заметки в газете. Молодое поколение постоянно нападало на них, представляя их некоей мумией прошлого, которую следует испепелить, но я продолжал писать в том же тоне, не сдаваясь и не поддаваясь новаторским веяниям. И оставался глух ко всему. Мне было сорок лет, и молодые редакторы называли мои заметки Колонкой Пустобреха. Директор пригласил меня к себе в кабинет и попросил привести тон моих заметок в соответствие с новыми веяниями. Торжественно, как будто только что сам придумал, он сказал: мир идет вперед. Да, сказал я ему, идет вперед, но крутится вокруг солнца. Он оставил мои воскресные заметки, потому что не нашел другого составителя новостей. Сегодня я понимаю, что он был прав, и почему. Юноши моего поколения, подхваченные водоворотом жизни, забылись душою и телом в мечтах о будущем, пока жесткая реальность не показала, что будущее вовсе не такое, о котором они мечтали, и тогда они открыли ностальгию. Вот так выглядели и мои воскресные заметки, подобные археологическим реликвиям, раскопанным среди обломков прошлого, и тогда поняли, что они годятся не только старикам, но и молодым, чтобы они не боялись стариться. И мои заметки снова перешли в разряд первых, а в некоторых случаях даже и на первую полосу.
Тем, кто меня спрашивает, я всегда отвечаю правду: продажные женщины не оставили мне времени, чтобы жениться. Однако, надо признать, это объяснение не приходило мне в голову до дня моего девяностолетия, до той минуты, когда я вышел из дома Росы Кабаркас, твердо решив никогда больше не искушать судьбу. Я почувствовал себя другим. Настроение изменилось, когда я увидел мундиры у железной ограды парка. Дамиану я застал за мытьем полов в зале, на четвереньках, и при виде ее ляжек, таких молодых для ее возраста, по телу у меня пробежала давно забытая дрожь. Наверное, она это почувствовала, потому что одернула юбку. Я не удержался от искушения и спросил ее: Скажите мне, Дамиана, вы о чем-нибудь вспоминаете? Я не вспоминала ни о чем, сказала она, но ваш вопрос напомнил мне об этом. Я почувствовал, как сдавило мне грудь. Я никогда не влюблялся, сказал я. Она ответила, не медля: А я – да. И заключила, не прерывая своего занятия: Я двадцать два года проплакала по вам. У меня сердце подпрыгнуло в груди. Пытаясь достойно выйти из положения, я сказал: Мы могли бы стать неплохой парой. К чему вы говорите мне это теперь, сказала она, теперь это даже и в утешение не годится. И когда я выходил из дому, она сказала очень просто: Вы мне не поверите, но я до сих пор девушка, слава Господу.
Позже я обнаружил, что по всему дому она оставила в вазах красные розы, а на подушке – открытку: «Желаю жить до ста годов». С этим неприятным осадком я сел дописывать свои заметки, которые накануне написал до половины. Я дописал единым духом, меньше чем за два часа, и пришлось свернуть шею лебедю, чтобы вывернуть душу наизнанку и при этом не было бы слышно рыдания. В припадке запоздалого вдохновения я решил закончить статью заявлением, что ею отмечаю счастливый конец долгой и достойной жизни, не имея, однако, ни малейшего намерения умирать.
Я собирался оставить статью в приемной редакции и вернуться домой. Но не смог. Сотрудники редакции в полном составе ждали меня, чтобы отпраздновать день моего рождения. В здании шел ремонт, повсюду громоздились леса, горы мусора, но работы прервали ради праздника. На столярном верстаке стояли напитки, чтобы выпить за именинника, лежали завернутые в нарядную бумагу подарки. Я совершенно ослеп и оглох от вспышек фотоаппаратов, пока снимался на память со всеми по очереди.
Я обрадовался, увидев там журналистов из радио и городской прессы: из консервативной утренней газеты «Пренса», либеральной утренней «Эральдо» и «Насьональ», вечерней газеты, специализирующейся на сенсациях и пытающейся снять общественное напряжение, печатая романчики о душераздирающих страстях. Неудивительно, что они были здесь вместе, потому что так был настроен город: всегда хорошо принималось, что простые воины сохраняют дружбу в то время, как маршалы развязывают издательские войны.
Был там и в свое нерабочее время официальный цензор, дон Херонимо Ортега, которого мы называли Гнусный Снежный Человек, потому что он точно в назначенный час, ночью, приходил со своим кровавым карандашом готского сатрапа. И сидел до тех пор, пока в завтрашнем выпуске не оставалось ни одной крамольной буквы. Ко мне он испытывал сугубо личную неприязнь за мои грамматические изыски или за то, что я, употребляя итальянские слова, которые казались мне более выразительными, чем испанские, не брал в кавычки или не выделял их курсивом, как и должно быть при нормальном пользовании двумя неразрывно связанными как сиамские близнецы языками. Перестрадав этим чувством года четыре, мы оба в конце концов отнесли его за счет несовершенства собственного сознания.
Секретарши внесли в зал пирог с девяноста горящими свечами, впервые заставившими меня осознать количество прожитых лет. Я глотал слезы, когда пели мне поздравление, и безо всякой причины вдруг вспомнил девочку. Без досады, а с запоздалым состраданием к существу, о котором я даже и не думал, что когда-нибудь вспомню. Когда ангел пролетел, кто-то вложил мне в руку нож, чтобы я разрезал пирог. Опасаясь шуток, никто не решился произнести речь. А мне легче было бы умереть, чем ответить на нее. В заключение праздника заведующий редакцией, к которому я никогда не питал особой симпатии, безжалостно вернул нас на землю. А теперь, сиятельный именинник, скажите, где ваша статья?
По правде сказать, все это время статья, точно горячие угли, жгла мне карман, но праздник так взволновал меня, что не хватило духу испортить его заявлением об отставке.
Я сказал: На этот раз ее нет. Заведующий редакцией был крайне недоволен совершенно недопустимым промахом, не случавшимся с прошлого века. Поймите же, сказал я ему, у меня была очень трудная ночь, я проснулся с тяжелой головой. Вот бы и написали об этом, сказал он в свойственном ему едком тоне. Читателю интересно было бы узнать из первых рук, какова жизнь в девяносто лет. Вмешалась какая-то секретарша. А вдруг это пикантный секрет, сказала она и посмотрела на меня лукаво: я ошибаюсь? Жаркая краска залила мне лицо. Проклятье, подумал я, какая предательская штука. Другая секретарша, сияя, указала на меня пальцем. Какая прелесть! У него еще осталась элегантная способность краснеть. От ее бесцеремонности я покраснел еще больше. Наверное, бурная была ночка, сказала первая секретарша. Вот завидую! И влепила мне поцелуй в щеку, который на ней и отпечатался. Фотографы совершенно озверели. Ослепший от вспышек, я отдал статью заведующему редакцией, сказав, что пошутил, статья – вот она, и бежал, оглушенный последним взрывом аплодисментов, чтобы не присутствовать в минуту, когда они обнаружат, что это – мое прошение об отставке с галер, на которых я пробыл полвека.
Ощущение тревоги не оставляло меня и дома, вечером, когда я разворачивал подарки. Линотиписты промахнулись, подарив мне электрическую кофеварку, точно такую же, как три других, подаренных на предыдущие дни рождения. Типографы преподнесли мне разрешение на то, чтобы взять ангорского кота из муниципального питомника. Руководство дало символическую скидку на что-то. Секретарши подарили три пары шелковых трусов со следами губной помады от поцелуев и открыточку, в которой предлагали свои услуги, чтобы снимать их с меня. Мне подумалось, что одна из прелестей старости – это те заигрывания, которые позволяют себе молоденькие приятельницы, считая, что ты уже вне игры.
Я не понял, кто прислал мне пластинку с двадцатью четырьмя прелюдиями Шопена в исполнении Стефана Ашкенази. Редакторы по большей части подарили мне модные книжки. Я еще не успел развернуть подарки, как зазвонил телефон и Роса Кабаркас задала вопрос, которого мне не хотелось услышать: Что у тебя произошло с девочкой? Ничего, ответил я, не задумываясь. Ты считаешь, это ничего, что ты ее даже не разбудил, сказала Роса Кабаркас. Женщина никогда не простит, если мужчина пренебрег ею в первую ночь. Я парировал, сказав, что девочка не могла быть такой измученной только оттого, что пришивала пуговицы, и, скорее всего, притворялась спящей, потому что боялась дурного обращения. Плохо только, сказала Роса, что она и вправду решила, будто ты уже ничего не можешь, а я не хочу, чтобы она растрезвонила об этом всему свету.
Я не доставил ей удовольствия застать меня врасплох. Как бы то ни было, сказал я, девочка такая жалкая, что неизвестно, что с ней делать, хоть со спящей, хоть с разбуженной: по ней больница плачет. Роса Кабаркас сбавила тон: виновата спешка, с какой обделывалось дело, но все можно поправить, вот увидишь. Она пообещала заставить девочку рассказать все, как на духу, и, если это действительно так, то обязать ее вернуть деньги, согласен? Оставь, как есть, сказал я ей, ничего страшного, наоборот, мне это послужило проверкой, и я теперь знаю, что эти бравые затеи не для меня. Тут девочка права: уже не гожусь. Я положил трубку, и чувство освобождения, какого я не испытывал в жизни, переполняло меня: наконец-то я спасся от рабства, в котором томился с тринадцати моих отроческих лет.