Пушкинский вальс - Мария Прилежаева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Теплый весенний денек с набегающими на небо тучками, запах не просохшей после снега земли, грабли в руках. С непривычки ломит спину, приятно! И ветер. Все веселит.
Настя встречалась взглядом с глазами отца, глаза его говорили: здорово жить! Он ловко работал, не отставая от студентов. Шагал почти бегом, отмеривая место для ям под посадку деревьев, сгребал в кучи мусор, закапывал воронки от бомб. Он был в сером свитере и кепке, надетой козырьком назад, удивительно молодой. Настя им восхищалась. В самом деле, хорош! Какое умное у папы лицо, с высоким лбом и двумя резкими складками от щек ко рту, умное, хорошее лицо. Папа, папа! Что в тот раз произошло? Ничего… Или вот что. Настя как-то особенно поняла: он нравится людям, и оттого он и ей еще больше нравился. Студенты и студентки постоянно к нему подходили, придумывая какой-нибудь предлог, хором откликались на его шутки, а он был простой и свободный. Он не прилагал никаких усилий к тому, чтобы люди любили его, это получалось само собой. Мой отец! Он был вроде как бы Настиной собственностью.
…Звонок. Длинный-длинный. Открывать или нет? Что подумает Вячеслав? Звонят, а я не пускаю. Не хочу, чтобы Вячеслав узнал. Пока люди не знают, можно притвориться, что ничего не случилось, что папа уехал на время… Звонок. Снова звонок. Без перерыва. Ну… будь что будет.
Настя открыла. Что-то внутри оборвалось, она почувствовала скучную пустоту во всем теле. Звонил не отец, а Серафима Игнатьевна. Конечно, не он! Настя теперь только сообразила, что напрасно так растревожилась. Скорее всего, у папы остался ключ от дома, он может прийти в любой час без звонка, если захочет.
— Что ты, мать моя, заперлась, будто в крепости! Думаешь, я не знала, что дома? Еще со двора в окошко разглядела — стоишь.
Голос у Серафимы Игнатьевны певучий, даже когда она сердится. Она большая, грузная, с гладкими седыми волосами, ярким румянцем на полных щеках и черными, как угольки, горячими глазками.
— Из гордыни от отца прячешься? Он тебя ищет, звонит, добивается…
При этих словах из Настиной комнаты появился Вячеслав Абакашин, сконфуженный, с озабоченным лбом.
— Там… я… мне слышно…
Он не намерен узнавать чужие секреты. Он собирался заявить об этом с достоинством, но при виде румяной старухи, воинственно засучивающей рукава белой кофточки, почему-то смешался.
— Там слышно… Мне уйти? Или я… погодить?..
— Не запинайся, голубчик. Нечего тебе здесь годить, ступай, — без церемоний указала на дверь Серафима Игнатьевна.
Он конфузливо хмыкнул, бросил в сторону Насти сочувственный взгляд и ретировался, несвязно бормотнув на прощание, что как-нибудь после зайдет…
— Мямля, — равнодушно промолвила Серафима Игнатьевна. — А! До него ли? Бог с ним.
Она шагнула к Насте, взяла в руки ее голову, рывком прижала к большой, теплой груди. Они стояли в прихожей, где было полутемно и в углу валялся неразобранный вещевой мешок с желтыми ременными лямками.
— Жалею я вас, — сказала Серафима Игнатьевна, — маму жалко. Отца. Тебя жалко. Всех. А помочь нечем. И винить некого.
Настя, резко откинувшись, высвободилась из кольца мягких рук.
Серафима Игнатьевна вздохнула:
— Сядем.
Сели. Серафима Игнатьевна на стул возле телефона. Настя подальше — на вещевой мешок.
— Что ты глаза-то на меня свои сердитые щуришь? Я вашему дому не недруг, — проговорила Серафима Игнатьевна.
Правда. Серафима Игнатьевна — старый друг. Когда в 1942 году папу призвали на фронт, она спасала маму и Настю.
Настя не помнит, как это было, а мама помнит. Вязанки дров, перетасканные Серафимой Игнатьевной на ремешке через весь город истопить их остуженную печку. Сто граммов конфеток или заржавевшая селедка из скудного пайка по «служащей» карточке.
Она спасала маму своим неунывающим деловым поведением.
«Какой министр пропадает! — подшучивал отец над Серафимой Игнатьевной. — Диплома вот только нет, а так всем бы министр!»
Большая, тучная, она сидела против Насти в полутемной прихожей, сутуля круглые плечи, и певучим голосом говорила ужасно невеселые слова:
— Отец меня к тебе командировал. Сам собирался, а я отсоветовала. Невыдержанная ты, Настасья. И на него когда как накатит. Нельзя сейчас вам увидеться. Непримиримая вражда может между вами возникнуть из-за ваших окаянных характеров. Нынче-то он больше помалкивает. С непривычки вроде и странно… Ты, Настя, не знаешь, а нам с мамой известно, сколько он страдания вынес перед тем, как на такой жестокий перелом жизни решиться…
— Какое мне дело! — воскликнула Настя, вскочив с мешка, порываясь куда-то бежать от рассказа Серафимы Игнатьевны. — А я? А со… мной что?
Настя толкнула носком туфли мешок. Круглая баночка из-под монпансье, набитая клубками штопки, катушками ниток и другими предметами для дорожных надобностей, вывалилась из мешка и покатилась под стул.
— Это чей перелом? — глядя на катящуюся колесиком баночку, спрашивала Настя. — Кто виноват, что я на стройку не еду? Что у меня все сломалось? Что я…
— Тише, тише, — спокойно, почти хладнокровно остановила Серафима Игнатьевна. — Если что у тебя и сломалось… Любовь, может, почудилась? Семнадцатилетняя любовь как гроза весной. Молния блеснула, гром прокатился — снова небо без облачка. На стройку не едешь? Тоже не жертва. Хватит строек на твой век, успеешь — настроишься досыта. Авось как-нибудь на сей раз без тебя обойдутся. Матери плохо. Кому плохо так плохо. Неужто мать в горе бросить? Можно ли? Чай, не война. Жить надо. Как жить будешь? Решила?
Настя утихла от трезвого вопроса Серафимы Игнатьевны. «Как жить будешь?» Рано или поздно придется это решать. Жить надо. То есть, переводя мысли Серафимы Игнатьевны на язык практический, надо устраиваться на работу. Где? Куда? По какой специальности? Может быть, поступать в институт? Почему в институт? Какой институт? Чем вообще может заняться человек после окончания школы?
Как ни странно, у Насти не было того, что называют призванием. В школе увлекалась и тем и другим, но ничем исключительно. О будущем не пришлось много заботиться: будущее решилось само собой, когда возникла идея ехать всем классом на стройку. Что они будут там делать?
«Строить!» — этим все сказано. «Строить коммунизм», — как говорила на собраниях Нина Сергеевна. Там, на стройке, многие ребята набредут на призвание. Наверное, Настю научили бы там полезному делу, может быть, интересному. Наверное, она стала бы нужным, даже необходимым членом нашего прекрасного общества, как любила выражаться та же Нина Сергеевна.
Все обдумано, решено и по сердцу!
Вдруг… вышибло из седла на полном скаку. Чем заняться? Как жить?
— Сразу не найдешь, — читая Настины мысли, что, впрочем, было нетрудно, сказала Серафима Игнатьевна. — Куда попало-то не кидайся. Отец наказал: как была на его иждивении, так и будешь, пока на ноги не встала.
— Не-у-же-ли? — по слогам так странно спросила Настя, что Серафима Игнатьевна не поняла.
— Что «неужели»?
— Именно так и наказал передать? Про иждивение.
— Ну, прицепится теперь, как репей, — отчего-то смутилась Серафима Игнатьевна. — Ну, обмолвилась. Ничего не наказывал, к слову пришлось — и сказал…
— А вы передайте ему… — начала Настя и задохнулась. И осипшим шепотом: — Скажите, что я выброшу его деньги в помойку. Не забудьте, точно скажите: разорву — и в помойку! В помойку! В помойку!
Серафима Игнатьевна откинула на спинку стула тучное тело и молча слушала.
Выслушав, поднялась.
— Кончился мой обед, служба не ждет. Кофеем не попотчевала, хозяйка! Передам, как велишь, что войну объявила отцу.
Уже взявшись за дверную ручку, она, вполоборота к Насте, спросила:
— О «той» ни словечка? И не полюбопытствуешь?
Напрасно она заикнулась о «той». Она встретилась с таким негодующим взглядом, что сокрушенно вздохнула:
— О, батюшки! Гордыней вас с матерью сверх меры господь наградил. Трудненько будет вам.
Ушла. Настя осталась одна со своими мстительными мыслями. У нее ломило грудь, так она ненавидела! «Любопытства захотели? Не дождетесь! Мне безразлично, кто она, та подлая женщина, желаю, чтобы с ней случилось самое страшное горе. Не хочу знать, как ее зовут. Не хочу видеть! Не хочу думать!»
В действительности Настя думала о ней непрерывно и ломала голову, как ее увидать, чтобы убедиться, что она накрашенная кукла и ничтожество. «Тебе еще придется раскаяться, папа!»
Настя яростно сочиняла истории, в которых отец становился жертвой предательства. Эта авантюристка бросала его. Он был несчастен, унижен. Тогда к нему приходила Настя. «Жизнь доказала, кто мой истинный друг», — говорил папа. Нет, он не то говорил. Что-нибудь смешное и грустное. «Глупый кисляй, доревелась, что нос стал картошкой. Разлюбит нас с тобой Димка! Любят красивых. Или хотя бы веселых».