Сказки из подполья - Руслан Нурушев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Эй, скоро вы там? Извольте поторопиться! Публика ждет.
– Ничего, – в зал высунулся помощник с озорными глазами и весело подмигнул, – две тысячи лет ждала, неужто пять минут не подождет?
– Ты у меня тут поостри! – строго оборвал лектор, хмуря тонкие брови. – Тут ведь не только публика, вся наука и человечество ждет. Поторопитесь!
– Да мы только напряжение проверим, и всё будет, – уже из подсобки оправдывался помощник. – Нам и самим хочется, чтоб всё сработало.
Потом он негромко, под нос, замурлыкал веселый мотивчик. А там, в клетке, всё так же опустив голову, стоял Он. И ничего не замечал: как плотоядно ухмыляется публика, потирая ладони в предвкушении зрелища, как нервничает лектор, теребя указку. Не замечал, как, суетясь и пыхтя, выталкивают в зал помощники небольшой, но массивный помост. И как внезапно, словно ночная хищная птица, упала на его застывшую и как бы съежившуюся фигурку такая знакомая Ему до боли тень – огромная черная тень креста, – угрожающе нависшего сооружения из металла и пластика. Опутанное змеящимися проводами, оно монотонно гудело от тысячевольтного напряжения и поблескивало полированными гранями…
…Ветер за окном не стихал, раскачивая тополя, провода. Я рассеянно водил пальцем по стеклу. Кто же ты был, Назаретянин? Не во сне, а наяву? Богочеловек? Искуситель? Или Бог-искуситель, Бог-самоубийца? Да, самоубийца. Я усмехнулся. У меня в студенческие годы был приятель-сокурсник, чудаковатый парень, и он однажды, на семинаре по культурологии, на полном серьезе доказывал, что Иисус – Бог-самоубийца. Когда ему возразили, это, мол, нелепость, Бог бессмертен по определению, он парировал, что Тот, в первую очередь, всемогущ и, следовательно, может всё, в том числе и прервать Свое существование. Тут уж вмешался преподаватель, со смехом спросивший, с чего бы вдруг Богу кончать с Собой? А тот возьми и брякни: от несчастной любви и одиночества. Тут уж покатилась со смеху вся группа, и я не исключение. А он тогда поднялся, бледный весь, взъерошенный, тихо посмотрел на нас и рукой с горечи махнул. Идиоты, говорит, как вы не понимаете, что Он – Единственный, и Ему нет равного, что, нас творя, Он от одиночества спастись хотел, а мы на любовь его не ответили. Вот Он и принял не только облик, но и судьбу смертного – крест смерти…
Чудак был человек, чудак. Я покачал головой. Только вот на последнем курсе, дома, в ванной, вены вскрыл себе, и никто не знал почему – откачать не успели. Странный был человек и не совсем, наверно, здоровый – на религии помешался, всё книгу об Иисусе хотел написать. И даже отрывок как-то тайком показывал: что-то там про смерть, кравшуюся за Ним по небесам, и Черное солнце, выжегшее тень Бога, как проповедовал Он Слово Жизни, хоть и знал, что небеса пусты и спасения нет, про желанность смерти и тому подобную муть.
Бред, скажете, несусветный? Конечно, бред. Я же сразу сказал – чудной человек, нездоровый, хотя этим «приятелем» был я сам. Что, смеетесь? Я тоже – я же шутник по натуре. Да и, вообще, с детства любил таким макаром истории про себя рассказывать. Иной раз стыдно про себя что-нибудь этакое рассказать, а хочется. Вот и приплетешь какого-нибудь товарища мифического, с которым вроде бы всё и случилось, – и людей посмешишь, и сам посмеешься (над собой-то с другими не очень охота хохотать, а вот над «приятелем» незадачливым отчего же не посмеяться?).
Да и приврал я порядочно – вен не резал, и книги не было, хотя отрывок такой как-то между делом, от делать нечего, действительно, накатал. Я для чего говорю это, чтоб не приняли вы меня случаем за страдальца какого-нибудь подпольного с большими скорбными глазами. Терпеть не могу страдальцев и идиотов всяких траурных. Чтоб совсем не сомневались, более скажу: на семинаре том про Иисуса-самоубийцу я, конечно, говорил, но только сам же первый и смеялся. И про любовь его несчастную и одиночество тоже, смеха ради, приплел, чтоб приятелей потешить. И бледным и взъерошенным, конечно, не был, и тихим взглядом с горечью ни на кого не смотрел. Приврал я, для красоты сцены приврал, для эффекту трагического.
А с отрывком, признаюсь, вообще, грех: я-то, вообще, его сидя в туалете на тетрадном листке катал, после чего использовал по «назначению». Иные мысли интересные порой ведь не только за книжкой умной приходят: иной раз «на толчке» сидишь, а сам о чем-нибудь этаком философском размышляешь или об искусстве высоком, аж самому потом смешно становится, когда вспомнишь, где сидишь и о чем думаешь.
Думаете, скоморошничаю? Да, скоморошничаю, но с умыслом! С умыслом! Вас ведь хочу подурить! Иной, кто с претензией на проницательность и психологию глубокомысленную, тот, наверняка, уж сочувственно головой качает: ах, глубокая душа, страдает много, но признаться из целомудрия душевного стыдится, вот и насмешничает над святым и чувствами своими. Так вот, уважаемые господа-психологи, пальцем в небо вы попали! Не страдаю я, окромя как физически, и не стыжусь, а собою любуюсь! Умом своим и красноречием, мужеством стоическим и натурою тонкой – попробуйте только сказать, что не таков! Скажете, позер и фигляр? Я скажу – да, позер и фигляр, но ведь и этим смогу гордиться, ей богу, смогу! Ибо осознаю и красуюсь своей способностью к самоиронии, красуюсь и горжусь красованием своим неприкрытым. Чем угодно могу гордиться, лишь бы было чем, без разницы!
…За окном стало стихать, и снежинки кружились уже вальяжней, с ленцой, искрясь под косо падающим светом. Фонари изредка перемигивались, словно вели неслышимую беседу. Было тихо. Я зябко поежился. Тишина была немного странной – глухая, плотная, давящая, – от которой становилось не по себе. Или кажется? И начало ломить в висках и познабливать.
В стекло что-то ударилось. Я дернулся, взглянув за окно. И изумленно замер: по затихшей улице, со стороны кладбища, что начиналось через квартал, двигалась процессия – змея на белом. Во главе я сразу заметил высокую женскую фигуру в сером, за которой неспешно вышагивали какие-то люди и тоже в сером. Змея-процессия ползла в сторону дома, ползла медленно и бесшумно, словно не касаясь земли. Тревожно кольнуло сердце. Кто они? Что здесь делают? И, сам не зная зачем, тихо сполз с подоконника.
Я непонимающе смотрел на серые фигуры и чувствовал, как поднимается неясный страх; смотрел, а затем вздрогнул как от удара – они несли гроб! Такой скромный деревянный гроб, обитый дешевой красной материей, с черной окантовкой. Похороны?! Ночью?! Я мотнул головой. Бред! И почему с кладбища, а не наоборот? Кто они?! А когда процессия остановилась под окном и та женщина подняла глаза, в голове закружилось – лицо ее было в маске! Она улыбнулась – губы красные, ярко красные до неестественности, но взгляд оставался пустым и бездвижным, взгляд маски, – улыбнулась и поманила. А спутники ее, с такими же бледными, почти бескровными лицами-масками, с тонкими поджатыми губами, на которых блуждали странные, будто гримасничающие улыбки, уже опустили гроб и сняли крышку. Господи! Я пошатнулся и схватился за подоконник – гроб был пуст! Внезапно и резко затошнило, в глазах потемнело, на мгновение я словно потерялся – за мной! И меня согнуло и вырвало. А когда в глазах прояснилось – улица была пуста. Лишь снежинки по-прежнему кружились и искрились на свету…
Что это было? Я вытер губы от желчи, рубашка промокла от пота насквозь. Галлюцинация? Реальность? На дрожащих ногах я сделал два шага и бессильно рухнул в кресло, меня било в лихорадочном ознобе. И неизвестно, что страшней. Я откинулся назад и смежил веки – так стало немного легче, но липкий, скользкий страх не уходил. Противная, тошнотворная слабость, что охватывала при любой нервной встряске, растеклась по оцепеневшему телу. И тяжело дышалось – с одышкой. Я был подавлен, в ушах плыл звон, во рту – горечь. Я скрипнул зубами. Черт, но зачем я тогда так сглупил?! Зачем?! Сдохнуть из-за какой-то докторской шапочки!!! Что может быть глупей?!
…Это случилось в начале сентября, когда пришел на прием.
Закрывая дверь, я прищемил палец и в сердцах выругался. После вчерашних новостей и ночных болей только и оставалось материться. Невыспавшийся, усталый и злой, я был взведен с утра, но Алексей Николаевич, как всегда, – сама невозмутимость.
– Добрый день. Присаживайся.
Щурясь от яркого, раздражавшего света – крышка стола была отполирована до блеска, – я хмуро буркнул «здрасте». И, не глядя, плюхнулся на стул, всё еще морщась и потирая палец. Алексей Николаевич кашлянул.
– Не хочу пугать, Саш, – осторожно начал он, – но диагноз серьезный, – и сделал паузу. – У тебя опухоль…
И посыпал терминами. Но я не слушал – уже знал всё от матери (когда вчера Алексей Николаевич позвонил на домашний, трубку взяла она, – у меня было заседание кафедры). Я не слушал, а исподлобья, угрюмо и зло разглядывал его, кривясь от ворочавшейся боли. Блин, зачитывает приговор – хоть бы рожу скуксил! Но холеное лицо его, казалось, лоснилось спокойствием, а глаза – равнодушием. Не знаю, почему, но всегда, даже когда был жив отец, недолюбливал Алексея Николаевича. Может, потому, что напоминал кота – сытого и откормленного, – а я кошек с детства не люблю, собаки – другое дело.