И эхо летит по горам - Халед Хоссейни
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Хуже всех оказались дети — гораздо борзее. Каждый день я ловил хотя бы одного — они шныряли снаружи, карабкались на стены. Мы занимаемся, а Талия постукивает меня карандашом по плечу, опускает подбородок, а я поворачиваюсь и вижу лицо — иногда не одно, — прижатое к стеклу. И так стало невмоготу, что мы уходили учиться наверх, задергивали все шторы. Однажды я открыл дверь мальчишке из школы, Петросу, и трем его дружкам. Он предложил мне горсть монет, чтоб я дал им глянуть одним глазком. Я отказал: он что думает, тут цирк, что ли?
Наконец пришлось сказать мама́. Все лицо у нее пошло темным багрянцем. Она стиснула зубы.
На следующее утро она сложила наши учебники и два бутерброда на кухонный стол. Талия поняла быстрее моего и пожухла, как лист. А протестовать начала, когда пришло время выходить.
— Тетя Оди, нет.
— Давай руку.
— Нет. Пожалуйста.
— А ну. Давай руку.
— Я не хочу.
— Мы опоздаем.
— Не заставляйте меня, тетя Оди.
Мама́ поставила Талию на ноги, склонилась к ней и вперилась в нее взглядом, который я хорошо знал. Ничто на этой планете уже не могло ее остановить.
— Талия, — сказала она, и ей это удалось одновременно и мягко, и твердо, — я тебя не стыжусь.
Мы вышли втроем, мама́ с плотно сжатыми губами шагала с нажимом, будто против жестокого ветра, мелкими рублеными шажками. Я представлял, что вот так же много лет назад с ружьем наперевес она вошла в дом к отцу Мадалини.
Люди таращились и охали, а мы неслись мимо по извилистым дорожкам. Они останавливались поглазеть. Некоторые тыкали пальцами. Я старался не смотреть на них. Они слились на границе моего зрения в мешанину бледных лиц, открытых ртов.
На школьном дворе дети расступились, пропуская нас. Я слышал, как завопила какая-то девочка. Мама́ прокатилась меж ними, как шар меж кеглей, волоча Талию за собой. Она протолкалась и пробилась в угол двора, где была скамейка. Влезла на нее, помогла Талии встать рядом и трижды свистнула в свисток. Воцарилась тишина.
— Это Талия Янакос, — закричала мама́. — С сегодняшнего дня… — Мама́ выдержала паузу. — Кто там вопит, а ну закройте рот, пока я не объяснила почему. Итак, с сегодняшнего дня Талия — ученица этой школы. Вы все будете обращаться с ней достойно и в подобающей манере. Если до меня дойдут слухи, что ее кто-нибудь дразнит, я вас найду и вы у меня пожалеете. Вы меня знаете. Вот и весь сказ.
Она слезла со скамьи, подала Талии руку и направилась в класс.
С того дня Талия больше не надевала маску — ни на людях, ни дома.
За пару недель до Рождества мы получили письмо от Мадалини. В съемках возникла неожиданная заминка. Во-первых, оператор-постановщик — Мадалини обозначила его ОП, и Талии пришлось объяснять нам с мама́, кто это, — упал с лесов и сломал руку в трех местах. А к тому же погода усложнила натурные съемки.
Поэтому мы тут все несколько в «режиме ожидания», как говорится. Это не так уж и плохо, поскольку теперь есть время подтянуть кое-какие неувязки в сценарии, однако выходит так, что мы не соберемся все вместе, как я надеялась. Сокрушаюсь, дорогие мои. Так скучаю по вам, особенно по тебе, Талия, любовь моя. Остается лишь считать дни до весны, когда завершатся съемки и мы снова будем вместе. Ношу вас троих в сердце — каждую минуту каждого дня.
— Она не вернется, — равнодушно сказала Талия, возвращая письмо мама́.
— Вернется-вернется! — сказал я ошарашенно. Глянул на мама́, ожидая, что и она что-нибудь скажет или хотя бы бросит пару слов ободрения. Но мама́ сложила письмо, оставила его на столе и тихо пошла греть воду для кофе. Помню, я подумал, как это бездушно с ее стороны — не поддержать Талию, пусть и она тоже решила, что Мадалини не вернется. Но я тогда не знал — пока, — что они с Талией уже поняли друг друга, быть может, даже лучше, чем я понимал их обеих. Мама́ слишком уважала Талию, чтобы с ней сюсюкать. Чтобы оскорблять ее фальшивыми утешениями.
Во всем своем зеленом великолепии пришла и ушла весна. Мы получили от Мадалини еще одну открытку и некое в спешке написанное письмо, в котором она сообщала о новых бедах на съемках, на сей раз — со спонсорами, пригрозившими прекратить финансирование из-за всех этих задержек. В том письме она уже не обозначила никакого времени своего возвращения.
Однажды теплым вечером в начале того лета — в 1968-м — мы с Талией и еще одной девочкой, Дори, пошли на пляж. К тому времени Талия уже прожила с нами на Тиносе год, и ее увечье более не вызывало ни шепотков, ни липких взглядов. Она по-прежнему оставалась — и всегда будет — окружена ореолом любопытства, но и то уже приувяло. У нее завелись свои друзья — например, Дори, — которых не отпугивала ее внешность, и с ними она обедала, сплетничала, играла после уроков, делала домашние задания. Почти невероятно, однако она стала почти обыкновенной, и мне пришлось признать, чуть ли не с восхищением, что островитяне приняли ее как свою.
В тот день мы втроем собирались купаться, но вода еще не прогрелась, и мы в итоге дремали, развалившись на камнях. Когда мы с Талией вернулись домой, мама́ в кухне чистила морковь. На столе мы увидели нераспечатанное письмо.
— Это от твоего отчима, — сказала мама́.
Талия взяла письмо и ушла наверх. Спустилась она не скоро. Бросила лист бумаги на стол, села, взялась за нож и морковь.
— Он хочет, чтобы я вернулась домой.
— Понятно, — сказала мама́. Мне показалось, что в ее голосе я услышал легчайшую дрожь.
— Ну, не совсем домой. Он говорит, что связался с частной школой в Англии. С осени я могу начать там учиться. Написал, что оплатит.
— А как же тетя Мадалини? — спросил я.
— Она уехала. С Элиасом. Они сбежали.
— А фильм?
Мама и Талия глянули друг на друга и одновременно покосились на меня. Тут я понял то, что они знали с самого начала.
Однажды утром, в 2002 году, больше тридцати лет спустя, примерно когда я собираюсь переехать из Афин в Кабул, — натыкаюсь на газетный некролог Мадалини. Фамилия по некрологу у нее Курис, но я узнаю лицо этой старухи: знакомая яркоглазая улыбка и не одни лишь остатки былой красы. Краткий абзац под фото сообщает: после недолгой карьеры актрисы в молодости она в начале 1980-х основала собственную театральную труппу. Несколько ее спектаклей признала критика, особенно — долго не сходившие со сцены пьесы: «Долгий день уходит в ночь» Юджина О'Нила (середина 1990-х), чеховскую «Чайку» и «Обязательства» Димитриоса Мпогриса. В некрологе говорится, что в афинской художественной среде она была знаменита благотворительностью, вкусом, шикарными вечеринками и готовностью возиться с безвестными драматургами. Сообщается, что она умерла после протяженной борьбы с эмфиземой, но не упоминаются ни супруг, ни дети. Еще сильнее меня поражает, что она более двадцати лет жила в Колонаки — чуть ли не в шести кварталах от меня.
Откладываю газету. К собственному удивлению, ощущаю раздражение на эту мертвую женщину, с которой не виделся больше тридцати лет. Прилив неприятия к тому, как сложилась ее судьба. Я долго представлял жизнь Мадалини бурной, беспутной, с годами тягот и невзгод, рывков, остановок, падений, сожалений и опрометчивых безнадежных любовных эскапад. Мне всегда казалось, что она сама себя сведет в могилу, скорее всего — алкоголем, умрет той смертью, какую люди называют трагической. Что-то внутри меня допускало такую возможность: Мадалини, предвидя все это, привезла Талию на Тинос, чтобы избавить, уберечь от катастроф, какие она не имела сил предотвратить. Но теперь я вижу ее так, как всегда видела мама́: Мадалини — картограф, вдумчиво рисующий карту своего будущего и аккуратно исключающий из его пределов обременительную дочь. И у нее все получилось блестяще — во всяком случае, судя по некрологу и этому конспекту вычурной жизни — жизни, богатой достижениями, величием, уважением.
Я обнаруживаю, что не могу смириться с этим. С успехом, с тем, что все сошло ей с рук. Это дико. Где же расплата, заслуженное возмездие?
И все же, сложив газету, я ощущаю, как просыпается во мне назойливое сомнение. Смутная догадка, что я сужу Мадалини слишком строго — и что мы с ней, вообще-то, не слишком разнимся. Разве не жаждали мы оба сбежать, заново изобрести себя, найти себя новых? Не оба ли мы рубили якорные цепи, обременявшие нас? Я презрительно усмехаюсь, говорю себе, что между нами ничего общего, хоть и чувствую, что злость моя к ней может быть маской зависти: ей все удалось лучше, чем мне.
Бросаю газету. Если Талия и узнает, то не от меня.
Мама́ сгребла ножом морковные очистки со стола, сложила в плошку. Она терпеть не могла, когда люди выбрасывают еду. Из очистков сделает банку джема.
— Ну, тебе предстоит принять важное решение, Талия, — сказала она.