Можайский — 1: начало - Павел Саксонов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Барон, как и Гесс до этого, улегшийся было на бок, снова поднялся на четвереньки и задом попятился к «выходу» из «шалаша»:
— А если я принесу фонарик?
Григорий Александрович улыбнулся:
— Тогда, если мы и свет погасим, я гарантирую отличное качество!
Барон издал какой-то нехороший утробный звук, словно поддавшись на мгновение последней волне сопротивления вмешательства в его дела, но тут же, чуть ли не сплюнув и чертыхнувшись, усмехнулся:
— Кто я такой, чтобы мешать прогрессу? Будет вам фонарик, подождите минутку. В конце концов, мы оба спортсмены, хотя и по-разному, а спортсмен спортсмена, Григорий Александрович, всегда поймет!
Барон вылез из «шалаша», встал на ноги и вышел из комнаты.
Гесс и Саевич тоже выползли, причем Григорий Александрович прихватил с собой и установленный было под покрывалом аппарат.
— Это нам тогда не понадобится.
Гесс — даже с некоторым сожалением — посмотрел на причудливое покрывало, а тут и барон вернулся, держа в обеих руках по ручному фонарику на сухих элементах. Проверив их поочередным зажиганием, он спросил:
— Приступим?
— Минутку.
Григорий Александрович вручил Гессу первый из брошенных бароном на диван гроссбухов, велел раскрыть его и отойти к стене.
— Прижми его к себе и удерживай ровно и твердо. Так, чтобы страница не дрожала.
Гесс подчинился. Григорий Александрович примерился, взглянул и так, и эдак, не поднося причем свой аппарат к глазам, а, как и Гесс гроссбух, удерживая его просто у груди, и довольно констатировал:
— Можно начинать. Тушите свет, Иван Казимирович, и вставайте с фонариком подле меня.
Барон погасил освещение. В комнате моментально воцарилась непроницаемая тьма. Что-то щелкнуло: это Григорий Александрович вставил в прорезь фотографическую пластину.
— Вспышка справа!
Барон, встав справа от Саевича, включил и тут же выключил направленный на Гесса фонарик.
— Вспышка слева!
Барон повторил «операцию», но переместившись к левой руке Саевича.
Послышались щелчок, звук мягкого падения — Григорий Александрович отбросил на диван использованную пластину — и новый щелчок: Григорий Александрович вставил в аппарат другую.
— Следующая страница!
Гесс перелистнул гроссбух и снова прижал его к груди.
— Вспышка справа!
Вспыхнул и погас фонарик.
— Вспышка слева!
Фонарик снова вспыхнул и погас…
***
В полной темноте, перемежаемой только короткими вспышками света, работа продолжалась несколько часов. Наконец, все гроссбухи были пересняты, а на диване стопками были разложены сотни фотографических пластинок.
— Ну, вот и все. Не зажигайте свет: давайте сначала всё уберем в коробки.
Началась — всё так же в темноте — возня.
— Теперь можно и зажечь.
Но свет не загорелся.
— Иван Казимирович!
Ответа не было.
— Барон!
И снова — тишина.
Гесс, практически на ощупь, добрался до входной в комнату двери и распахнул ее. Из коридора заструился электрический свет. Стал виден и комнатный выключатель. Гесс щелкнул им, и комната тут же ярко осветилась: Вадим Арнольдович и Григорий Александрович, окруженные коробками, чемоданом, баулом и прочим снаряжением, были в ней одни.
Гесс бросился в коридор.
— Господин барон!
Ответа не последовало.
Гесс прошел в кабинет, но и в нем барона не было. Тогда он побежал по коридору обратно, к двери в контору, и обнаружил ее настежь открытой. Тяжелая дверь даже не была притворена. На лестничной площадке, по-прежнему освещаемой лишь тусклым газовым рожком с калильной сеткой, тоже было пусто.
Гесс сбежал по лестнице и, выскочив из парадной на Невский, решительно ухватил прямо под руку подвернувшегося дворника. Тот, по форме Гесса поняв, что имеет дело с полицией, вытянулся по струнке.
— Выходил отсюда кто-нибудь? Прямо сейчас или пару-другую минут назад?
Дворник закивал:
— А как же, вашбродь, выходили. Его милость Иван Казимирович выходили.
— Куда он пошел?
— Пролетку взял. А куда — не знаю.
— Номер!
Дворник только развел руками:
— Бог с вами, вашбродь, разве ж отсюда я угляжу цифирь на жетоне?
Гесс, начиная беситься, топнул.
— И не слышал ничего? Адрес? Еще что-то?
— Никак нет, вашбродь. Но если вас интересует…
— Ну!
— Иван Казимирович книжки какие-то нес с собой. Много.
Гесс стремительно развернулся и бросился обратно в контору.
— Нашелся? — Григорий Александрович смерил буквально ворвавшегося в комнату Вадима Арнольдовича довольно насмешливым, а почему — непонятно, взглядом.
— Куда там! Исчез!
— Посмотри.
Гесс огляделся, но ничего не увидел.
— Гроссбухи тоже пропали.
— А… — Гесс только махнул рукой. — Это я уже понял.
Помолчал мгновение и добавил:
— Тьфу!
24
Вернемся в кабинет Можайского, где, в ночь после возвращения из Плюссы, мы оставили и самого Юрия Михайловича, и Гесса, и поручика Любимова, и Михаила Фроловича Чулицкого, занимавшего в то время должность начальника сыскной полиции, и его помощника — Сергея Ильича Инихова.
Мы помним, какие события произошли в ту ночь: сначала безумная пальба, а потом самоубийство — эффектное, театральное даже можно сказать, бритвой по горлу — обвиненного в изуверском убийстве собственного брата Мякинина, а также — непристойная сцена, разыгравшаяся между сорвавшимся Чулицким и сохранявшим удивительное спокойствие Можайским.
Мы помним и то, что предшествовало этим событиям, а именно — телеграмму Можайского, в которой он дал понять, что страшная — возле путей Варшавской железной дороги — находка изуродованного тела гимназиста имеет прямое отношение к некоей серии других убийств, о которых, впрочем, Можайский пока еще не сказал ничего конкретного.
Не забыли мы и о странном обращении к Можайскому и Михаилу Фроловичу явившегося в участок после срочно произведенного вскрытия тела несчастного гимназиста доктора Шонина: Михаил Георгиевич, как и Можайский, сохранявший, несмотря на то, что чуть ли не весь кабинет оказался залит кровью перерезавшего себе горло Мякинина, потребовал от Можайского и Чулицкого объяснений. Но вот каких и о чем? — об этом, пустившись в разные отвлечения, мы пока так и не узнали.
Если нам не изменяет память, а это, разумеется, вряд ли, после того, как кабинет Можайского был приведен в относительный порядок, тело Мякинина отправлено в морг, а сами участники событий привели себя в порядок — умылись и переменили растерзанную и запачканную кровью одежду, все, включая и доктора, расселись за столом. Перед Гессом и Любимовым лежали объемные папки: папка Вадима Арнольдовича пухла от фотоснимков, а папка поручика была набита бумагами — выписками из Адресного стола и Полицейского архива. Но внимание всех было, прежде всего, обращено не на эти, без сомнения, очень примечательные папки, а на князя: от Михаила Юрьевича, причем, как минимум, двое — Чулицкий и врач — не очень почтительно, ожидали немедленного рассказа по существу. То есть такого рассказа, который, наконец-то, позволил бы и всем остальным ухватиться за концы и связать их в единое целое.
Несмотря на всеобщее нетерпение, Можайский не торопился: он ждал — ведь мы и этого не забыли — возвращения из находившегося по соседству «Якоря» отправленного за провизией, чаем, табаком и питьем полицейского. И только когда — впрочем, достаточно скоро — «посыльный» вернулся, неся в обеих руках по тяжелой и доверху набитой корзине, Можайский, не спрашивая ничьего согласия, разлил по стаканам коньяк, велел приготовить и чай, разложил на заботливо приложенные к снеди тарелки холодные, но оттого не потерявшие аппетитного вида закуски, взял из коробки папиросу и, закурив, поднял другой рукой стакан, опустошил его, наполнил снова и откинулся, попыхивая, на спинку стула.
Все, включая и доктора, последовали его примеру: стаканы опустели, наполнились вновь, а папиросный и сигарный дым — Инихов, напомним, курил только сигары — заструился клубами к беленому потолку. Реакция людей на усталость и только что пережитое ими потрясение оказалась сильнее страстного любопытства и жажды открытий. Зазвенели ножи и вилки. Гесс, например, с удовольствием вцепился в свой любимый окорок, подававшийся ему всякий раз, когда он — сам или с Можайским — бывал в «Якоре». Даже еще недавно кипевший яростью Чулицкий набивал рот кусками положенной на хлеб холодной телятины и глотал их, почти не прожевывая.
Подали чай: коньяк, безусловно, хорошо, но и чай не помешает. Кто-то смешал их, и по кабинету заструился запах выкипавшего спирта, тут же смешавшийся с запахом водки и керосина, вылившихся из разбитых пулями бутылки и лампы. И все же, несмотря на то, что описание этого, предутреннего уже фактически, пиршества заняло столько места, на самом деле было оно совсем непродолжительным. Уже через четверть часа после его начала взгляды участников начали все чаще и чаще устремляться на лежавшие тут же, на столе, таинственные папки и на Можайского. Это было верным сигналом того, что пора начинать — а точнее, продолжать — работать. И первым, проглотив очередной кусок телятины и запив его смешанным с чаем коньяком, вслух это выразил Чулицкий: он отставил тарелку и стакан и прямо сказал: