Рой - Сергей Алексеев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И все три года тайгу посыпали с самолетов единственным тогда средством — дустом. От дуста передохло все живое, кроме шелкопряда. И если раньше хоть птицы склевывали гусениц сколько могли, то теперь их никто не тревожил. Пожар смогла погасить только сама природа. Дождливой осенью яйца шелкопряда вымокли, а суровой зимой вымерзли, но стремянская тайга уже стояла черная и весной первый раз попробовала гореть.
Еще года три леспромхоз рубил лес, пока он не высох на корню и не стал годиться только на дрова. Почуяв благодатное место и время, в сухостойной тайге расплодилось великое множество подкорника и жука-древоточца. В тихую погоду шелкопрядник скрипел и трещал, раздираемый изнутри невидимыми насекомыми, а в ветреную по мертвой тайге стоял мощный гул от падающих деревьев, и не дай бог было попасть сюда в лихую непогодь. На что уж зверю колодник да сухостой не в диковину, но и он, чуть заволокет небо и потянет хмарь с севера, из гнилого угла, — старается обойти стороной, по гарям, по болотным чистинам или уходит в живые леса. А стремянские жители и вовсе не ходили сюда в любую погоду. Ветром так накрестило сухостой, такие заплоты подняло — до смерти можно плутать в лабиринтах. Еловый валежник что колючая проволока — не перескочить, тем более в сырую погоду и ногой не ступишь: подгнившая изнутри кора лежала на стволах, как на мыле. До пожаров в шелкопрядниках пахло дустом, пихтовой смолой, прелью и вонючей травой из семейства зонтичных, единственно растущей в темных, сырых трущобах. Но потом начались пожары, и все кругом, даже сама Стремянка, так прокоптилось дымом и провоняло гарью, что напрочь улетучился некогда неистребимый и приятный дух свежераспиленного кедра…
После закрытия леспромхоза в Стремянке настало великое запустение. На зарастающих осинником вырубках, на обочинах лесовозных дорог, а то прямо среди шелкопрядников, будто каменные останцы, стояла побитая, искореженная техника; гнил в штабелях заготовленный, но так и не вывезенный лес-дровяник; стремянское депо напоминало паровозное и вагонное кладбище. Бурый цвет ржавчины как бы перекидывался на лес, охваченный бурой гнилью, на землю, заваленную гниющими опилками, сучьями и щепой. По узкоколейкам теперь бабы ходили за малиной, да изредка бродил по ним привыкший к запаху железа, молодой, но уже стреляный медведь.
Яранка не выдержала и двух лет, разъехалась, но стремянские еще держались, еще ждали чего-то, хотя надежды, что эта земля может и способна плодоносить, не было. Летом работы находилось прорва — тушили пожары и опахивали живые леса, однако зимой жизнь замирала. К тому же увезли куда-то локомотив и, чтобы поторопить с выездом жителей неперспективного села, закрыли магазин и клуб. На третий год, когда упрямые вятские переселенцы все-таки остались и посадили огороды, обещали закрыть школу. Это был самый больной удар по Стремянке. Уж без школы-то не высидишь, интернатов близко нет, а ребятишек надо учить.
Тогда-то Вежин взял с собой председателя сельсовета Заварзина и поехал в область. Насидевшись в приемных, они переругались со всем начальством, которое смогли увидеть, и вернулись ни с чем. Зато Вежин привез телевизор — диковину для того времени. Купил за свои личные деньги, но поставил в закрытом клубе и стал сооружать антенну. Первая мачта была всего метров пятнадцать. Глянуть на чудо собралось все село. Запустили старенький тракторный дизель, который теперь давал свет, и замерли перед экраном, величиной чуть больше шапки. Вежин наконец протянул кабель, примкнул его к аппарату и включил. Стремянка ждала затаив дыхание. Однако экран нагрелся до белизны и остался чистым. И сколько Вежин ни крутил всякие ручки, кроме редких туманных сполохов, ничего не получалось. На следующий день он съездил в лес и приволок на тракторе сухостойную пихту длиной метров тридцать. Мужики обрубили сучья, приладили антенну и трактором же подняли ее. Народ снова замер перед телевизором. Но и на этот раз экран оставался немым и непроницаемо белым.
Потом к мачте наращивали железную трубу, пробовали вертеть антенну в разные стороны, приспосабливали какие-то усилители, пока однажды в грозовую ночь от удара молнии не загорелся клуб. В то время над Стремянкой телевизионный эфир еще был чист и царили в нем лишь дикие электрические разряды.
Школу все-таки оставили, но упразднили сельский Совет, поэтому село стало как бы незаконным. Официально Стремянка значилась кордоном лесхоза, правда, с необычным для кордона населением в полтысячи душ. Отчаявшись выселить деревню, районное начальство лихорадочно искало, чем бы занять жителей, когда кончается сезон пожаров и лесопосадок. Сначала хотели сделать отделение колхоза, построить или переоборудовать депо в свинарник или коровник, однако кормить скотину было нечем: поля давно заросли так, что требовалась мелиорация, луга изорваны тракторами и завалены гниющим лесом. Потом решили организовать коопзверопромхоз, но выяснилось, что зверья в опустевшей стремянской тайге нет и не скоро еще будет. Построили лисоферму, и все равно большая часть жителей оставалась на зиму безработной. По округе уже рассказывали анекдоты, вернее, сказки про настырных и неимоверно выносливых вятских мужиков. От шелкопряда тогда пострадало много леспромхозов и лесоучастков, выросших в пятидесятые годы. И народ после их закрытия благополучно разъехался по другим селам и городам. Это совпало как раз с укрупнением колхозов, так что по всей округе людей мело по земле, как снежную колючую поземку. Сказки про Стремянку звучали примерно так: мол, есть у нас тут одно село, где живут опытные мужики. Не в смысле, что большие доки во всех делах, скорее, наоборот. Их когда-то специально переселили на таежные бросовые земли, загнали в лесной угол — они выжили. Потом их войной, голодом испытывали — живут, лес валить заставили — они и лес валят. Шелкопряд на них напустили — живут, дустом с самолетов посыпали — живут! Теперь вот свет у них отрезали, магазин закрыли, денег почти не платят. Если выживут, то всю деревню запишут в космонавты и отправят осваивать Луну.
21
Пока был лес, пока кормила и поила тайга, как-то и не думалось, откуда что берется, казалось, так будет всегда. Конечно, чудно было крестьянину: не пахал, не сеял, а урожай — вот он, кубатуристый, дармовой, денежный! Только знай жни. Но только кончилась эта жатва и пришло время пахать и сеять — потянулись мысли не очень-то веселые. Одно дело сеять хлеб, который осенью можно поставить на стол, и совсем другое — сажать лес. Как бы там ни говорили высоким стилем, как бы ни воспевали этот замечательный труд на благо потомков, но когда в руке саженец в вершок высотой, впереди неоглядное, изуродованное огнем пространство, можно сказать, пустыня, и там же, впереди, беспросветное от неопределенности будущее, как-то не думается о благодарных потомках. А если и думается, то мало верится в их счастье. Где гарантия, что не случится еще одна напасть и не погубит благословенный этот труд?
Пожалуй, в то время размышлял так не один только Вежин. Лес сажали те, кто недавно рубил его, сажали старики и ребятишки, пропалывали, прореживали и опахивали от пожаров хлипкие ростки, вроде и старались, но всех почему-то не покидало предчувствие напрасного труда. Не верилось, что саженцы поднимутся, созреют и принесут когда-то пользу. Слишком уж неустойчивая жизнь была вокруг. А для крестьянина нет ничего хуже и позорнее, чем напрасный труд.
Вежин отмахивался, открещивался от своих мыслей, подбадривал ребятишек, рисовал им, какими большими вырастут эти деревья и какие прекрасные кедровые леса зашумят здесь через… триста лет. Рисовал и чувствовал, что сам не верит, что обманывает и себя, и ребятишек. Впрочем, и они верили-то мало. А если и верили, то представляли, как через триста лет придут люди, срубят этот лес, скатят весной в реку и он расплывется по лугам, по кустам и болотинам, чтоб сгнить там и превратиться в прах. Дети не могли себе представить, что в будущем люди как-то иначе распорядятся лесом. Ребячья фантазия на то и ребячья, что может быть космической, но остается и земной одновременно. Они видели, как рубили стремянский лес, и тем самым как бы побывали уже в будущем. К тому же сама технология лесопосадок заключала в себе великое противоречие, разрывающее душу ребенка. Лес сажали в пропаханных бороздках, обихаживали каждый росток, а через три года своими же руками прореживали — вырывали каждое второе деревце: создавали жизненное пространство. И напрасно было втолковывать детям, что так надо, что деревья живут по природным законам, где выживает сильнейший и только сильнейшему дается право расти. Они же по своим детским законам жалели слабого и больного. Приходилось попросту наступать на эту святую жалость. Те мудрецы и поэты, певшие оды человеку, сажающему лес, наверное, никогда сами его не сажали. Одно дерево — может быть, а лес — нет.