Соучастник - Дёрдь Конрад
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я попрощался у подъезда с четой X.; прощание длилось дольше, чем обычно. «Смотри, разбойник, будь осторожен», — расчувствовавшись, сказал X. «Ты тоже береги себя, старина», — бормотал я, тиская его плечи. Илона пригнула мою голову, поцеловала в обе щеки, смочив их слезами, и сунула мне в карман сверток: «Туг кусочек творожного пирога, съешь на завтрак. Ну что, сердцеед, дома холодная постель ждет? В таких случаях ох как кстати теплая задница хорошей жены». Я смотрел в землю: «Были уже со мной такие случаи; я знаю: так хуже. Я тогда ломал голову: она-то как выдержит?» «Глупый самец! Ты что, не знаешь, что у самок выдержки больше?» Я погладил ее седеющие волосы: «У тебя — наверняка. Но вот жене У. советовали подать на развод, чтоб не иметь с этим предателем ничего общего. И она попросила время на раздумье». X. передернул плечами: «Умная женщина. Она, конечно, подаст». Илона опустила глаза: «Подаст, — Она взглянула на мужа. — А я?» «А ты — глупая. Ты не подашь». X. мрачно покосился на фигуру в дождевике, застывшую на углу. «Одно утешение: никто ведь не заставляет человека жить любой ценой. Знаешь, в чем смысл всего этого? — На губах его появилась мальчишеская улыбка. — В том, что все случилось именно так. Только в этом. Спокойной ночи!»
Мы жили через площадь, напротив друг друга; между ветвями каштанов я видел окно X. Я смотрел на его рано поседевшую голову в круге света: читает Светония. В те годы он оттачивал свой юмор на смачных, изощренных гадостях, изобретаемых римскими императорами. Я лег; полная луна светила мне прямо в лицо; я потянулся к телефону: позвоню какой-нибудь женщине, пускай хватает такси и мчится сюда; но подумал с минуту и бросил трубку: «Что ты будешь делать, когда останешься совсем один?» Мне снились кошмары; чтобы стряхнуть их, я сел в постели. Между кронами каштанов — освещенная комната X., четверо-пятеро незнакомых мужчин снимают книги с полки. Я быстро оделся, вынул из ящика стола револьвер; грабители это, бессмысленно успокаивал я себя. Но с каких это пор грабителей интересуют книги? За углом — три машины, в каждой — шофер с сигаретой. Прыгая через ступеньку, я взбежал по лестнице; с пистолетом в руке пинком открыл дверь. Они тоже выхватили оружие. «У нас превосходство в огневой силе, товарищ Т.», — сказал один из них, офицер госбезопасности. Я знал его еще по лагерю военнопленных: стоя в очереди, он бритвой вспорол рюкзак пленного немца, оказавшегося перед ним, и подставил под него свой мешок. А когда немец открыл было рот, схватил его сзади за шею и задушил. Две трети их роты погибло, потому что немцы гнали их в атаку пулеметным огнем. Его прислали ко мне на допрос: энкавэдэшников стычки между пленными не интересовали. «Прикажите меня расстрелять, только скорее. Если не поспешите, я сдохну от дизентерии. Или отошлите в обычный лагерь для военнопленных», — ухмылялся он мне в лицо. Я мог бы отдать его пленным немцам, но не стал делать этого: все мы достаточно уже убивали. И вот он здесь: энергичный, цветущий, он распоряжается обыском; его люди перетрясли все книги — нет ли в них спрятанной записки. «Его уже увели, — сказала Илона. — Все бумаги собрали, на которых хоть слово написано его рукой. Когда раздался звонок, он приподнялся на локте в постели: „Видишь, вот оно“. В глазах его была такая горечь! С той минуты он больше ни слова не произнес». Майор попросил у нее корзину для белья, чтобы отнести в ней бумаги. Илона замахала руками: «Еще чего! Вам отдашь — и с концами! Где я нынче такую корзину найду?» Меня попросили уйти; спрятав пистолет в карман, я, как побитый, побрел вниз по лестнице. Горечь, звучавшая в словах X., относилась не только к тем, кто придет его арестовывать. Мы сами заслужили эти предрассветные обыски и аресты; мы не были ремесленниками террора, но создавали для него пространство и возможности. Мы улыбались, как зазывалы у входа в притон. Придя домой, я собрал и бросил в печку все свои записи. Не только из осторожности: мне стало спокойнее на душе, когда я увидел, как мои умствования превращаются в пепел.
12В Радиокомитете объявлено: в три часа состоится внеочередное партсобрание. Я сидел за столом президиума; секретарь информировал членов партии: X. арестован по подозрению в шпионаже и в причастности к антигосударственному заговору. Разгоряченные партийцы вскакивали один за другим, били себя кулаками в грудь: и как это они не разоблачили X. раньше, ведь были же, были подозрительные признаки. Неделю назад, встречая его в коридоре, каждый расплывался в улыбке. Собрание возбуждало само себя. Ненависть к X. взбухала зловонными болотными пузырями. Присутствующие копались у себя в памяти, выискивали мелочи, незначительные детали; все, что было в X. человечного, становилось доказательством его вражеской, сатанинской сущности. Всегдашняя его доброжелательность превращалась в подлое лицемерие, которым он пытался усыпить бдительность товарищей. Комплименты, которыми он любил одаривать женщин, выглядели теперь свидетельствами грязной и неуемной его похотливости. Сонливость на совещаниях — проявлением высокомерного презрения к народу. Однажды он с иронией отозвался об одном советском романе, который в идейном плане далеко превосходит даже «Войну и мир». Маркса он цитировал чаще, чем товарища Сталина, а товарища Р. — вообще никогда. Снисходительно относился к ренегатству социал-демократов, считая их товарищами; демонстративно молчал, когда клеймили предателей и врагов народа. О гражданской войне в Испании, хотя сам в ней участвовал, допускал крайне циничные высказывания: «Истребляли мы друг друга с обеих сторон, как овец». Словом, X, — явный перерожденец, чудовище: хотя он уже в 1919 г. был коммунистом и белые чуть его не забили плетьми до смерти, он все равно не стал давать против них показания, когда спустя двадцать шесть лет они оказались перед судом народа. На собрание из Управления госбезопасности прибыл Б. и, как робот, механическим голосом сообщил членам партии, что X. сначала был агентом гестапо, потом — Второго бюро, его главной целью было убийство товарища Р. Более подробно он говорить пока не может, но все пункты обвинения доказаны на сто процентов. «Эти факты говорят сами за себя», — сказал он и ушел. Наиболее активная часть собравшихся уже требовала для предателя смертной казни, и даже самые робкие, те, кто обычно помалкивал, надрывались и крыли X. почем зря. Сумеешь показать себя здесь — продвинешься по службе, промолчишь — неминуемо навлечешь на себя подозрения. Доказать здесь и сейчас, что никакой тайной симпатии к зловещей, угольно-черной фигуре X. они не питают — нравственный долг каждого, без этого стыдно будет вернуться домой, к семье. Да, теперь им все ясно! Теперь наконец они поняли, где корень всех бед. Корень всех бед — X.! Он хотел продать их империалистам. Он — троцкист; для людей, которые не читали ни строчки, написанной Троцким, это было ужасное обвинение. X. был насмешником, соблазнителем, лицемером, двурушником, недочеловеком, извращенцем. Память его вымазали и раскрасили, превратив в базарную маску отъявленного злодея; после этого всем стало легче. Я сидел в президиуме, сам еретик, бок о бок с главными инквизиторами; я слушал выражения, которыми и сам часто пользовался, и с какой-то странной страстью, словно завороженный, вглядывался в этих людей, в ту зловонную выгребную яму, что открылась в их душах. Одна из моих любовниц истерически требовала, чтобы каждый, да, каждый покаялся в своих прегрешениях, и умоляюще смотрела на меня. Всем ведь известно, как мы были дружны с X.; если сейчас я не отрекусь от него, то и ее потяну за собой. Я поднялся, долго молчал; зал молчал вместе со мной. «Полиция ошибается. X. — самый честный, самый порядочный человек из всех, кого я знаю. А то, что здесь происходит, такое позорище, о котором мы долго будем вспоминать». Не садясь, я вышел из зала — и успел еще услышать, как взревело за моей спиной партсобрание.
Ни облегчения, ни страха; я ощущаю такую же горечь, какую, наверное, чувствует X. Мне пришлось высидеть не одно такое собрание, и я ни разу еще не выступил в защиту арестованных, лишь дома, про себя, произносил отчаянные, страстные речи, но от этого стыд лишь становился острее. Естественно, мне хотелось избежать ареста; память о мундире советского офицера, который я когда-то носил, на некоторое время даст мне защиту. Однако в тот день внутренний стержень моего самосознания основательно пошатнулся. Если те, кто сидит в зале, коммунисты, тогда я что же, выходит, не коммунист? Или я — коммунист, а они — нет? Но почему именно я? Можно ли быть коммунистом и в то же время противостоять партии? Ведь X. заклеймили как предателя, и сделал это не только Г., но и весь огромный механизм, от Будапешта до Москвы и дальше, до Пекина. То есть все коммунистическое движение, на верность которому я присягнул. И если сейчас, когда арестован мой друг, я говорю «нет», то почему я должен согласиться с другими арестами, в том числе, возможно, и со своим собственным? Если осуждение людей поставлено на конвейер, то и оправдывать я должен, стало быть, всех подряд. Нынешнее партсобрание и другие, подобные ему, — не случайность, не ошибка, как не случайностью, не ошибкой был, скажем, крестовый поход, объявленный партией против зажиточных крестьян. Это — неизбежный этап игры, и при некотором трезвом подходе я мог бы его предсказать заранее. Наша задача, задача венгерских коммунистов, заключалась в том, чтобы оккупированную чужеземной армией страну за четыре года оккупировать еще и духовно. Пусть никому больше не придет в голову задавать вопрос: когда же уйдут русские? Если лягушка находится в клюве у аиста, положение это — временное: аист или выронит ее, или проглотит; с точки зрения аиста предпочтительнее, естественно, проглотить. Потому от нас и требовалось построить однопартийный социализм: в таком виде страна легче войдет в империю, а население пусть делает вид, будто оно и само хочет того же. Потому и нужна эта огромная мясорубка: она перемелет, уничтожит все, что способно оказать сопротивление режиму. Вытравить в людях то, что чуждо режиму, — задача пропаганды и полиции. Вот только штука в том, что мы, люди, осуществляющие огосударствление, сами оказались недостаточно огосударствленными. Революция идет вперед, но на пути ее продвижения стоят революционеры. Первое поколение должно быть уничтожено, ибо сопротивление у нас еще в крови. А там придут более спокойные времена, когда мы каждого перемесим с дрожжами страха, когда в каждом вместо характера останется лишь липкая аморфная масса. Тогда, даже если и будут рождаться запретные мысли, просто не найдется настоящих мужчин, которые выскажут эти мысли, воплотят их в действие, как это делали мы, прежние коммунисты, маньяки идеи, способные ради нее даже друг друга угробить, даже себя принести в жертву. Да, таких людей больше не будет, ибо мы, одержимые честностью, перемололи всех честных людей. Мы даже на травинку смотрим с подозрением: как она смеет расти и зеленеть без одобрения свыше! Мы ничего не хотим знать о самих себе, а потому упорно лезем в душу другим. Мы — не лучше своих предшественников, мы унаследовали убийственное двоедушие, какого было так много в истории. И прежде чем мы окончательно исчезнем с лица земли, нас, апостолов насилия, еще успеют с созерцательным любопытством поизучать сдержанные, холодноватые буржуа, у которых просто не было случая согрешить, отчего их и раздувает нравственная гордыня.