Иначе жить не стоит. Часть третья - Вера Кетлинская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Липатов вернулся из Москвы с мрачноватой формулой — «еще потрепыхаемся, как та муха на липучке», — но не успел он поделиться с друзьями невеселыми московскими впечатлениями, как позвонил Саша и восторженно, но не очень понятно сообщил, что победа полная, в самом главном месте! Потом позвонил Рачко и рассказал все подробности, какие можно было передать по телефону, и посулил широкую помощь.
Липатов начал названивать в банк и в подрядные организации, а Палька поспешил сообщить о победе тем, кто не растерялся в дни беды. Он ходил от одного участка до другого, поздравлял, принимал поздравления и бежал дальше.
Наконец на станции не осталось ни одного человека, который не знал бы счастливой новости.
Мстительно усмехаясь, Палька позвонил Тукову.
Туков помолчал минуту, потом быстро сказал:
— Рад за вас. Есть документ?
— Если вам нужен документ — запросите сами! — сказал Палька и, не прощаясь, дал отбой.
Кому сообщить еще?
Он взялся за телефонную трубку — и отпустил ее.
— Я съезжу к Кузьмичу, ладно, Липатушка? Все равно работать… ну, не могу я сегодня работать!
По пути в больницу он свернул к зданию, где помещался горком комсомола. Так просто было бы подняться на второй этаж, открыть четвертую дверь справа и увидеть…
Постоял — и пошел в больницу. «Не надо» — так она сказала. «Нельзя» — она в этом уверена.
К Кузьме Ивановичу не хотели пускать:
— Ему очень плохо.
— Ему станет лучше, честное слово!
Палька приготовился увидеть что-то страшное, а Кузьма Иванович выглядел почти так же, как в прошлый раз, даже спокойней и легче дышал. Но когда он поднял глаза на подошедшего вплотную человека, Палька содрогнулся, таким отрешенным был его взгляд.
— Зашел? Садись, — проговорил тусклый голос.
Пробиваясь через эту пугающую отрешенность, Палька начал рассказывать. Слушал старик — или нет? Все тот же невидящий, чуждый всему взгляд устремлен куда-то мимо Пальки. Но вот что-то затеплилось в глазах, судорогой прошло по лицу.
— Повтори, — произнесли губы.
Палька повторил с еще более радостными интонациями.
— Жаль… — еле слышно сказал Кузьма Иванович. — Жаль…
Мучительное недоумение возникло в его глазах вместо недавней отрешенности. Будто он никак не мог освоиться с тем, что его жертва уже не нужна, а жить — нет сил.
— Иди, Павлуша… — Он слегка махнул пальцами. — Иди.
В той внутренней работе, что началась, он не хотел ни участников, ни свидетелей.
В вестибюле больницы Палька подошел к автомату. Если найдется в кармане гривенник, позвоню. Гривенник нашелся.
— Весненок слушает.
Этот ее авторитетно-ответственный голосок! Он уже не раз звонил только для того, чтобы услышать его — и, помолчав, повесить трубку.
— Клаша, это Павел. Мне нужно рассказать тебе большую новость.
Она не может отказаться от встречи, раз у него большая новость!
— Павлик! — воскликнула она. — Поздравляю, Павлик! Я уже все знаю, мне звонил Леня. Замечательно!
Если б этот Леня подвернулся сейчас под руку, было бы здорово дать ему трубкой по башке.
— Значит, ты рада за нас? — упавшим голосом спросил он.
— Ну еще бы! Я всегда верила, что кончится хорошо.
— И я тоже.
— Да.
— Что ты сейчас делаешь?
Она не ответила. Кажется, он слышал ее напряженное дыхание.
— Тебе не пора кончать работу?
Она все еще медлила. Потом твердо сказала:
— Работу я кончила. Я пишу письмо Степе. Надо же ему сообщить такую новость.
Теперь молчал он.
— Что ему передать?
— Привет. И поздравление. Ну, до свидания!
— До свидания!
Такой получился разговор…
Катерина была дома. Она сидела одна и читала длиннющее письмо.
— Победа? — первою воскликнула она еще до того, как он открыл рот, — видно, и после того разговора что-то победное в лице сохранилось.
— …И ты понимаешь, все уже было гробово, все подавлены, молчат… И вдруг встает Саша и говорит: неправда, все не так, вам наврали!
— Саша? — бледнея, переспросила Катерина.
Затем она отвернулась, вложила длиннющее письмо в конверт и сунула в ящик комода.
— Конечно, Саша! — Он вдруг понял, быстро поправился: — Да неважно кто, важно, что нас поддержали, что теперь можно…
— Да, конечно, — сказала Катерина.
После этого дня прошло еще пять. Ликование сменилось ожиданием. Что-то долго не было ощутимых результатов победы — даже финансирование еще не открыли, уж нет ли там какой-нибудь осечки?
На шестой день пришла телеграмма.
Финансирование открыто тчк Примите меры полному развороту работ тчк Липатову или Светову выехать Москву обсуждение перспектив и потребностей тчк Директор Углегаза
АлымовАлымов — директор?
Интересно, что там произошло с Олесовым? И какие перемены в аппарате? Останется ли Колокольников? И что значит — обсуждение перспектив и потребностей? Это и есть — начало широкой помощи?
Палька был в восторге от того, что Липатов не может ехать, так как нужно подкрутить все, что тут запустили и приостановили.
Катерина отнеслась к новому известию непонятно — и обрадовалась как будто, и стала колючей.
— Поедем вместе, сестренка! Собирайся, а? Сделаем приятный сюрприз новому директору.
— Разве новый директор меня вызывает?
— Ну, в данном случае директор, кажется, ты?
Она холодно улыбнулась и сказала:
— Кажется, да. Но ведь я на работе.
15Снег выпадал — и таял. Выпадал — и таял. Ветры носились над донецкой землей, то ледяные, пронизывающие до костей, то теплые, сырые, от которых по телу шел озноб.
Катерина носила кирпичи по дощатой сходне на растущую стену новой компрессорной. Она взялась за такую грубую работу со злости на себя и на весь свет: прогуляла семь месяцев, а вместо нее приняли другого машиниста, теперь ее кидают из смены в смену — то подменить больного, то поработать за отпускника или за товарища, занятого на общественном деле. В нынешнем ее душевном состоянии налаженная, четкая работа могла успокоить, всякая бестолочь была нестерпима.
В отделе кадров ей сказали:
— Поработай на стройке компрессорной, тогда поставим тебя на любой новый компрессор, сама выбирать будешь.
В первые дни — да что дни! — в первые недели спина болела так, что утром не разогнуться.
Движения грубы и однообразны — опустили носилки, наложили из штабеля кирпичей, разом подняли носилки, перехватив в ладонях поудобней, и пошли — в лад, размеренным шагом. Ноги привычно нащупывают ребрышки сходни. Когда идешь с грузом, доски прогибаются, когда сбегаешь налегке обратно — еле ощутимо пружинят.
— Ну куда спешишь, скаженная? — ворчит напарница. — Надорваться хочешь?
Спешить ей некуда, но приятно чувствовать, как напрягается, горит, дышит на ветру ее молодое, здоровое тело. Опустив носилки возле каменщиков, она успевает распрямить спину и увидеть сверху знакомый двор шахты и свою старую компрессорную, где ей бывало так легко на сердце, вход в нарядную, где всегда входят-выходят знакомые люди и где она встречала когда-то Вову… Копер, два сросшихся в основаниях террикона, здание шахтоуправления, возле которого останавливаются грузовики, ожидающие нарядов, а то и легковые из города. Она успевает увидеть, как по склону одного из терриконов ползет вагонетка — ползет, доползла, задрала хвост и опрокинула на вершине склона дымящуюся породу… Почему здесь, на воле, среди привычных картин знакомого труда, она ощущает в себе неведомое буйство сил, и радость жизни — пусть со стыдом и горечью пополам, и все-таки — надежду, надежду вопреки всем и всему?!
И тут самая пора хватать носилки, и бежать вниз, и брать груз потяжелей, и расходовать, расходовать неуемную, непрошеную силу…
Бригадир каменщиков, тридцатилетний женатый богатырь, дуреет и запинается, когда она подходит. Парни помоложе после неудачных попыток поухаживать пялят на нее глаза и величают царевной-недотрогой. Пропади они все пропадом! Был один-единственный — он никогда не обидел и другим не дал бы обидеть. Второго такого нет. Кому я доверилась, дура? Уж если я Игоря прогнала… А Игорь, наверно, не лучше других. Разлетай с кудрями! Нет, никого мне не надо.
В старой компрессорной о ней знали все, она была — своя. Здесь, на стройке, народ пришлый, она для них — чужая, и она не старается сблизиться с людьми, ей легче, что они ничего о ней не знают и не могут судачить.
Дома — хуже.
Еще по дороге к дому, вступая в поселок Челюскинцев, она томится желанием склонить голову, опустить глаза, проскочить незамеченной. Нет, она не позволяет себе ничего подобного, она идет по середине улицы, смотрит людям в глаза, останавливается перекинуться словом, задирает шутками самых отъявленных сплетниц. Ей не приходится заблуждаться на их счет, она знает, что они усиленно чешут языки: «А на что она надеяться могла?», «В столице и получше есть!», «С чего бы нос задирать?», «А долговязый-то и думать об ней забыл…»