Повести. Дневник - Александр Васильевич Дружинин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Молодое поколение, грустное, скромное, безденежное, имеет очень мало своего характера, оно представляет много интересного для наблюдателя, но очень мало для ума и сердца. Ни с кем из них я искренно не сошелся и не сойдусь, вероятно, но я знаю их вдоль и поперек. С ними ужасно скучно, они старше старых офицеров. Привязанности к своему званию нет ни у тех, ни у других: отвращение к службе царствует во всей русской гвардии.
Не мудрено, что, блуждая посреди людей различных и по образу мыслей, и по воспитанию, без всякой возможности поменяться задушевными мыслями, иногда призадумаешься. Скуки я не знаю, но начинаю чаще и чаще грустить. А полгода тому назад я говорил: «Я не знаю и не буду знать ни скуки, ни грусти, ни страдания, пусть они придут, я смеюсь над ними». Захотят — придут и возьмут.
Где вы, мои прежние товарищи, товарищи самого дорогого и тяжелого времени моей жизни? Уж нам не сойтись по-прежнему. Может быть, любовь та же, но умы отвыкли друг от друга. За недостатком идей и опытности я видел в вас искреннюю и горячую привязанность, а все-таки мне и вас было бы мало.
Мне надо двух-трех людей молодых, очень молодых, с горячей душою, с верой в душу, в славу, в труд, в поэзию, в науку. Чтоб они не думали, что свет создан чертом, чтоб они не стыдились своих поэтических убеждений и в кругу себе подобных людей говорили и действовали смело, горячо, без arriere pensees[148], без насмешливых ужимок.
5 сент<ября> 1845.
Вот что значит леность, однако же я продолжаю.
Вчера я был на похоронах почти целый день. У С. умер младший сын, мальчик лет шестнадцати. Одно время я его часто видел и любил его, как можно было при неравенстве наших лет. Ему было десять лет, когда мне было пятнадцать. Мы часто ходили гулять в Вейне[149], которая теперь продана, — кидали каменьями в уток, смотрели на водяную мельницу и взбирались на песчаные берега речки, которые мне казались чуть не Швейцарией). В характере его все наклонности были женские: он не играл в солдаты, не любил мундиров и лошадей и воспитывался так же, как младшие его сестры. Если прибавить к этому, что он был очень хорошенький мальчик, хотя несколько и подурнел впоследствии, и что характер его соответствовал красоте, то можно понять, что его смерть заключала в себе что-то грациозно-трогательное.
Я давно почти раззнакомился с их семейством и потому не хотел было ехать на похороны. Мне жалко было бы видеть старика одного и в горе, потому что остальные его два сына, старые кутилы, вероятно, не разделяют горести отца. Но в этом я с удовольствием признаюсь, что обманулся, по крайней мере, на время.
Один из них заехал к нам. Бессрочно отставной гусар, член всех попоек и балов с драками, явился с заплаканными глазами и плакал, рассказывая о последних минутах своего брата. Братская привязанность в состоянии меня тронуть, оттого ли, что она всегда почти бескорыстна, оттого ли, что в весьма ограниченном кругу моих привязанностей самое первое место занимает братская. Мне понравилось, как гусар с жаром нападал на одну старуху, coureuse d'enterrements[150], которая своими отчитываниями помешала ребенку умереть в спокойном неведении смерти. Мне понравилась его выдумка — засыпать его гроб целым возом цветов, потому что покойник страстно любил цветы. Поэтому я поехал, надевши мой нестареющий мундир и каску с султаном.
Подъезжая к дому, мы заметили, что вынос окончился. Таким образом, мы избавлены были от официальных соболезнований, глупых и лишних. Старик не мог провожать сына, потому что был слаб и болен. Мы поплелись за гробом, и после обычных приветствий знакомым, проговоренных не с улыбкой, а с кисло-угрюмым видом, я начал обзор местности и всему прочему.
Не рассуждая о необходимости уменьшать роскошь на похоронах, я заметил, что попов было чересчур много и поезд был великолепный. Был какой-то старик в безобразной шапке, архимандрит, как мне сказали, но явился ли он только в церкви или шел впереди, я этого не знаю. Особенных признаков горести в сопровождающих заметно не было: плакала одна из сестер, особенно дружная с Сашей, братья же и гусар даже осушили свои слезы. Я нисколько не ставлю им этого в осуждение, я знаю, что горесть находит пароксизмами, между которыми ничего не чувствуешь, и в голову лезет черт знает что такое. Виновен глупый обряд торжественных похорон, требующий от всех или слез, или угрюмой физиогномии. А потому из всех присутствующих больше мне нравились пансионские товарищи умершего, которые, верно, его любили очень. Они явились все и шли тихо, покойно, слегка задумавшись. Вероятно, их свежий и молодой рассудок понимал, что о смерти молодого человека не пристало слишком горевать, что лучшие выражения участия есть воспоминание простое, дружеское, покойное.
Таким образом, я шел по камням, иногда думая что-то похожее на дело, иногда ничего не думая, иногда думая дурное, потому что человек — свинья. Мне, по крайней мере, приходили самые дикие, скверные, уродливые фантазии в таких местах, где требовалось совсем других чувств. Впрочем, я беру на себя ответственность только за те идеи, которые приходили мне в голову с печатью возможности и согласия от моего внутреннего чувства.
Пройдя мимо Пажеского корпуса, который теперь красят белою краскою, отчего он потерял свою готическую наружность, мы повернули по Невскому и пошли в такие края, каких я от роду не видал. Бывал ли я около Введения[151], не знаю, но за этой церковью я никогда не бывал. Неприятный вид представляли неуклюжие желтые дома, с широкими простенками, с грязными стеклами в окнах. На гробе лежали цветы, только их было немного. Певчие, благодаря неизмеримому ряду попов, пели за полверсты, а может быть, и не пели. Я не вступал в разговор с соседями и не отвечал на расспросы прохожих, а потому не развлекался ничем и продолжал размышлять.
Если я умру, думал я, я не хотел бы, чтоб сзывали на мои похороны всех моих знакомых. Я разделил бы перед смертью их на три категории: 1) товарищей классных и корпусных, 2) товарищей полковых, 3) остальных приятелей. Из этих